Дети войны. Народная книга памяти
Шрифт:
Недели через две к нам в дверь той комнаты в бараке, в какой нас приютили родственники, и где мы и так уже были вшестером, постучали. Я открыл дверь… На пороге было нечто, вовсе неузнаваемое. Моя тетя с ребенком на руках! Прижатые друг к другу, заснеженные, когда снег уже примерз к ним, и как бы обнятые зимой, они вместе напоминали собой одну снежную бабу, постучавшуюся в нашу дверь.
– Как же ты не встретила? (Маме.)
– Я не получила телеграммы… – Телеграммы и вправду не было – почта ходила плохо.
Эвакуация была великое кочевье моей страны и испытание всех этим кочевьем.
На прочность, на способность к адаптации, на человечность.
Папин дядя принял и тетку с сыном. В семье у нас его звали по фамилии: «дядя Кабаков». Он был закоренелый холостяк и человек одинокий во всех смыслах, работник среднего звена одного из ленинградских заводов. Рассказывали, что у него в молодости была любовь: он любил женщину, которая вышла замуж за другого, между прочим, за одного из его племянников, брата моего отца.
И он остался один на всю жизнь и продолжал любить ее. Во всяком случае, когда он хотел похвалить за что-то, допустим, меня, он говорил, что я напоминаю ему кого-то из ее детей. Но это он дал приют в войну трем семьям с детьми и заботился о них. Если бы была какая-то семья четвертая, он бы принял ее тоже. Похоже, он, как сцепщик со станции Данилов, не рассуждал о таких вещах. Кстати, его племянник, тот самый, один из моих дядьев, был со своей женой всю жизнь – ох, как несчастлив!
Эвакуация была великое кочевье моей страны и испытание всех этим кочевьем. На прочность, на способность к адаптации, на человечность.
Для меня самое сильное и нестерпимое личное воспоминание о войне – железнодорожная станция в тылу с двумя поездами на путях. Пришедшими навстречу друг другу. И один – поезд теплушек, двери раздвинуты, и в дверях, за ограничительным брусом – словно упершись в него, – молодые солдаты. Поезд идет на фронт. Ребята молча глядят на тот, другой состав… Из спальных вагонов. Окна скрыты занавесками, но в окне все же мелькают там и сям загипсованные ноги, забинтованные головы… Госпиталь. Это направляется в тыл отработанный человеческий материал великой войны. Ате молодые, здоровые, со встречного поезда – молча глядятся в этот состав, как в зеркало.
Я молча вхожу мысленно в эти поезда – в один, потом в другой. Чтоб попытаться взглянуть на тот встречный поезд глазами тех, кто смотрел оттуда.
И почти сразу мелькает другое. Это еще в августе, в первые месяцы войны. Рядом с нашим интернатом в Ярославской области был колхоз. И речка, естественно… И длинная-длинная проселочная дорога – сплошь песок. По этой дороге часто вечерком сходились девушки. Что называется, сбивались в стайку. Все в длинных цветных платьицах, в сарафанах от Казимира Малевича – времен до «Черного квадрата». И пели нестройными голосами, но как-то слишком пронзительно. Как-то слишком высоко и всё тянули наверх, всё выше, все печальней…
Милый, я не виновата,Да и ты не виноват…Виновата Красна армияДа райвоенкома-ат!Я эту песню больше нигде не слышал, никогда. Вряд ли она была разрешенной в ту пору. Да только деревня далеко… Кто услышит?..
Цветастые платьица. И черный квадрат!
Война неожиданно выпустила из объятий отца. Это случилось нечаянно. По-моему, он до конца дней так и не понял, как. Только что он получил новое назначение – командиром пехотной роты. И стоял в очереди в отделе формирований за получением документов. За высоким барьерчиком симпатичные девушки в военном выдавали какие-то бумажки.
– Ой, товарищ, вы инженер-строитель?
– Да.
– Вы не знаете случайно таких-то и таких-то? (Ему подали какой-то список.) На них приказ из ГКО!
ГКО – это был Государственный комитет обороны. В бумаге, которую ему подали, было примерно два десятка фамилий и приказ об отзыве означенных специалистов в тыл на строительство военных объектов. Где-то шестой или седьмой в списке шла его собственная фамилия. Сколько я знаю, он до конца дней размышлял над этой превратностью судьбы, спасшей его, но не коснувшейся его товарищей… Провоевав совсем немного – всю Финскую и примерно два-три месяца этой, я не знаю, как кто, а он никогда не забывал о войне.
Он мальчишкам роздал ордена,Штатское купил себе с получки,Но сидела за столом войнаИ кусок брала себе получше…Было такое изумительное четверостишие раннего Владимира Британишского.
У отца уж точно до конца «сидела за столом война». Это я знаю. И преуспевающий инженер, главный конструктор института, существовал в нем всегда совместно с тем командиром пехотной роты, погибшим где-то под Ленинградом. (Это сказывалось и на отношении к близким. Ко мне в том числе.)
Во всяком случае, когда на заводе в Сибири, который строился с его участием, загружались стотонные бункера, рассчитанные и придуманные им так, что они держались на каких-то почти миниатюрных подвесках, он трое суток не возвращался домой и ходил под этими бункерами. Нам это кто-то рассказал из его сослуживцев, мы не знали, конечно. Он проработал потом главным конструктором института до 86-го года и работал бы дольше, если бы неожиданная, и уже безнадежная, онкологическая операция не оборвала все.
Так вышло, что где-то в середине ноября отец мог вызвать нас к себе – вместе с тетей, разумеется, и с маленьким двоюродным братом. Стояли уже морозы, а в Сибири в особенности, вообще та зима выдалась на редкость холодная, так же, как на редкость светлым и жарким было лето 41-го. Это сказано, по-моему, во всех воспоминаниях. Была та же дорога, уже описанная, и в конце концов мы оказались в небольшом деревянном доме в маленьком сибирском городке Старо-Кузнецке, на берегу реки Томь. Через реку был большой мост, а за ним, на том берегу, – более современный город с каменными домами – Сталинск. (Сейчас они объединились в один Новокузнецк.)
Мы снимали в этом доме малюсенькую комнату метра четыре, примыкавшую к сеням. Там были отец, мать и сестра, и две кровати в общей комнате, считавшейся гостиной. На одной спал я, на другой – моя тетка с сыном.
Хозяйка дома была красавица-полька. То есть она считалась красавицей старшими моими, я-то в этом в ту пору, должно быть, еще мало что понимал. Наверное, в ее надменных устах, серых глазах и носике с горбинкой было что-то или чудилось что-то. К ней приехала родная сестра с ребенком из Ленинграда. Вот она была совсем обычной внешности. Своих детей хозяйка, по-моему, не имела. Она была вдовой известного в свое время инженера К., начальника крупной стройки, расстрелянного в 37-м. Отец мой то ли знал его раньше, то ли слышал о нем. Сейчас у нее был другой муж, рядовой инженер какой-то местной конторы. Он был высокий человек, очень скромный, словно потерянный, с жалостными темными глазами – шорец по национальности. Такая небольшая сибирская народность. (Горная Шория.) Он жил не здесь, с женой, а у матери, неподалеку, а к жене лишь наведывался временами, когда его отпускали. А чаще вечерами наведывались «поклонники».