«Девочка, катящая серсо...»
Шрифт:
Отчего я не такая, как Катя из «Каменного цветка» или из «Двух капитанов» — Катя?.. Я люблю Юру, но я не могу быть верной. И нет мне счастья… <…>
Был дождь. Плохо слышно радио (история английской муз<ыки>). Сны забываю. Самое страшное то, что у меня сохранилась душа (и все связанные с ней мечты) 15-<летн>ей девочки; и когда я смотрюсь в зеркало, я пугаюсь. Это что-то страшное; с прошлого лета. Скоро год. Я не смею, я не должна мечтать о чем-то хорошем в этой жизни. Если бы я умела все эти глупости претворять в искусстве, это имело бы смысл и цель (для других, для будущего века — не для меня самой). Но сейчас бессмысленно так жить, терпеть унижения и мешать другим. Правда, почему другие должны недоедать хлеб и картошку, чтобы отдавать их мне? Понятно, что они часто сердятся. Но что мне делать?
Я боюсь, боюсь, боюсь Ленинграда — встречи с самым большим горем — известием о смерти Юры. Тогда уж совсем все пропало. У меня еще надежды, — пока он жив — что что-то спасется из нашей жизни — что он сможет, сумеет — что-то сделать, — я говорю о прошлом, о творчестве, о посмертной памяти нашей… если он меня не увидит, он будет вспоминать во мне большую свою любовь.
<…>
…Смотрю на Юрочкин (мой) портрет в черно-белом пальто с темными волосами{341}. Если бы у меня были деньги, я бы выкрасилась в черный цвет, как бабушка Михаила Алексеевича (после 40 лет). Она еще перешла из католичества в православие (надоела исповедь).
Смешная кулинарная книга <18>64 г. у Вали Пономаревой. Невозможные рецепты! Горы яиц и все варят в вине… <…>
Во сне (под пятницу) — я была чем-то вроде полководца — а до того, под четверг — любовно говорила с каким-то интересным директором, сидя в чудном «европейском» кресле. Сегодня — какая-то толпа (женская); потом слухи, что Берэ сшила себе очень дорогое коричн<евое> платье, а потом, что она же покончила с собой.
Смотрела (вчера) «Солистку балета». Приятно видеть невскую воду и окна нашей школы, но картина плохая; хотя Наташа{342} мила, несмотря на некрасивость, — очень хорошо и естественно говорит.
Опять встретила (днем) Полонского, посплетничали.
По Би-би-си — о лейбористских дебатах. Как отнеслись бы Мих<аил> Ал<ексеевич> и Юра к гениальной (по-моему) балетной музыке Хачатуряна? <…>
Пропал Черный. Очень я любила этого пса. Пожалуй, больше всех здесь.
<…>
Все смотрю Юрины и мои рисунки. «Перед смертью»… смерть стала уже конкретностью; а жизнь отхлынула совсем…
Сегодня во сне мама, ленинградские друзья, весело улыбающийся Алексей Алексеевич{343} с большим букетом, еще какой-то незнакомый, любящий меня человек; а после Черный, кот<орый> бросается ко мне, и я его глажу и обнимаю, хотя у него шерсть в пыли.
Черного нашли зарезанным во дворе Горсовета. Он уже разлагался, а шкуру забрала какая-то сторожиха. Вероятно, его убили в ту же ночь, когда обокрали 21 магазин. Это была его территория. Никогда больше не увижу милую собаку, которая так громко и радостно лаяла, видя меня на улице, и мчалась навстречу… <…> Я ее очень любила. Да, все погибли: Женя, Гвидон, Бемби и Черный. Бедные мои звери…
Очень холодно. Вчера был 31 год моей первой встречи с Гумилёвым. Би-би-си описывает лейбористские конференции и выставки цветов.
Все еще стоит и киснет еда для Черного. Я не сержусь на других собак за то, что они живы и бегают; я их жалею; но внутри что-то оторвалось, большая брешь… еще недавно Черный лежал на земле, у крыльца, на солнце, вытянув свои лапы. Смерть останется тайной. Юра сказал после похорон Блока: «Теперь началась легенда…» Легенда… Илиада… Брехня?!
В журналах о смерти Ив<ана> Ив<ановича> Соллертинского (уже давно), — но я не знала.
Мих<аил> Ал<ексеевич> осуждал меня за пристрастие к Солл<ертинскому> и Мовшензону. Он говорил, что это люди, которые всегда хотят быть в курсе всего, и им лестно поддерживать хвалебные разговоры знающих людей о ком угодно и потом передавать комплименты.
Но я была очень довольна слышать похвалы от авторитетов и сохранила благодарную память о людях, сделавших мне удовольствие. Мне и во сне приснился Солл<ертинский>, а еще — я забыла — но что-то интересное!
Странно, что Ал<ексей> Ал<ексеевич> мне снился часто (и снится) одновременно с собаками. Он был настоящим другом. Если бы «не перебил» дороги некрасивый Б<ахрушин>{344}, может быть, я бы влюбилась в Ал<ексея> Ал<ексеевича>.
Куда девался его силуэт с меня{345}? Я была очень мила на силуэте, похожа на мою любимую прусскую королеву Луизу. Ал<ексей> Ал<ексеевич> тоже никогда не сказал ни одного слова, не сделал ни одного жеста или поступка, хоть слегка неприятного мне. Как я помню его скользяще-размашистые движения навстречу, его громадный букет гладиолусов (я люблю эти цветы без запаха), его всегда интересный разговор.
Пожалуй, я немного «заделась» его насмешками над Рыбаковым, но, с др<угой> стороны, и не обиделась, п<отому> ч<то> усмотрела в насмешках оттенок ревности.
Очень стало холодно. Вчера купили водки к обеду; но денег совсем нет. Маруся все снимает с книжки.
Да, в музык<альном> журнале (за <19>46 г.) упоминается фамилия Б<ахрушина>, на каком-то обсуждении. Значит, жив. Как будто и его я видала во сне сегодня.
Очень хорошая статья Сергея Прокофьева, умная и веселая. И сам он мил чрезвычайно, хотя стал совсем старым и некрасивым. А у гения — Хачатуряна очень незначительное лицо на карточках.
…Что, я умерла уже? И это сейчас и есть «весна после смерти»?..
Вчера во сне было что-то неинтересное, здешние люди… <…> — было и хорошее, — «нездешнее». Я держала на руках мал<енькую> собачку с волнистой шерстью. Поезда, вечера, платформы… Разные времена года — как в музыкальных картинках. И он — мой любимый. Он взял меня на руки, поднял высоко… Так меня в юности носили всегда на руках любившие меня — да и не любившие, а просто так; я была легкая. В школе на мне мальчики учились носить.
…Все прошлое. Счастья не было, но были радости. Теперь нет ничего, и не будет ничего.
Завтра Троицын День. Вот и кончается Весна. Погода ужасная: холодно и проливной дождь.
Я чего-то вспомнила свои стихи. Почти ничего не помню…
«Мы как толпа на сборе винограда — Наш древний зной…» «И тополей стройные пальмы, Такой красивый, узкий ряд… Орнаменты на башнях Альмы О Вас, далеком, говорят. Где сны Эллады и Востока, Чаруя всех, переплелись, Мечты о Вас, по воле рока, В душе, как птицы, пронеслись» (о Никсе). «Играли на рояли Хоралы надменные старого Баха». «И что-то в этот миг как будто раскололось, И новая зажглась и взволновала тема… „Приду“ ответила на вкрадчивый я голос, На голос бархатный — его — <нрзб>» (о Лёне{346}). «Все повторяется на свете, Я очень радостно отмечу: Я вновь услышу о поэте, А м<ожет> б<ыть>, его я встречу… Ведь надо следовать примеру Богов и вечно-юных граций? Играю резвую Неэру{347}, И вы мой пламенный Гораций» (о Гумилёве). «…Не жизнь, а странствие по сказке. Китай, Неаполь и Версаль. А на лицо надеты маски: То страсть, то ревность, то печаль». «Словно в заросли малинника, Я в любовь твою вошла…» «Его любила я в серебряном апреле, И вспоминаю я в червонном сентябре…» (о Коле{348}) «В столице северной свирепствовал январь, Помощник яростный бушующих ветров. И я, как некогда бездомная Агарь, Беззвучно таяла…» «Она войдет в твою палатку, Авраам — Открылась Библия на пагубных словах».