Девять десятых
Шрифт:
— Вы весь ваш отряд считаете боеспособным?
— Да как сказать?.. Считаю боеспособным.
— Вот видите… Стало быть, вы хотите сиять с позиций триста человек, на которых можно положиться.
Кривенко досадливо махнул рукой.
— Ну и что же? Я хочу обойти и ударить с тылу… Я их для дела беру, а не для…
— Вы хотите снять с позиций ваш отряд, — не раздражаясь, повторил офицер, глядя на Кривенко умными старческими глазами. — Я не могу разрешить этого… У нас на учете каждая боеспособная часть. Ваш отряд занимает ответственное место… Теперь поздно производить диверсии.
Слово «диверсии», которого Кривенко не понял, показалось ему неотразимым доказательством правоты начальника штаба.
Он вздохнул и, не возразив ни слова, повернулся и вышел на улицу.
Начинало светать, на лицо оседала мелкая водяная пыль.
Повозки беженцев тащились по дороге, старые финны, которых даже известие о собственной смерти не могло бы, кажется, лишить душевного равновесия, посасывая коротенькие трубки, флегматично качались на передках.
Предрассветная дремота стояла в Пулкове, ничего не было слышно, только где-то неподалеку фыркали и позвякивали мундштуками лошади.
Кривенко прошел мимо пустых и светлых окон пулковских бараков, в которых разместился Павловский полк, и попал в расположение отряда кронштадтцев.
Он остановился и долго смотрел на красные огоньки цигарок, то разгоравшихся, то погасавших в голубовато-сером утреннем свете. Матросы шутили над красногвардейцами, ругали командование. Один из них рассказывал о каком-то командире Дризене, который, «когда объявили войну, совсем растерялся, приказал из судового погреба выкатить вино на верхнюю палубу, разрешил команде пить, есть и веселиться, а сам стоит в судовой церкви на коленях и богу молится»…
Пятеро конных карьером пролетели мимо отряда и осадили лошадей перед штабом.
Кривенко побежал за ними.
Турбин, длинный, усталый, неловкий, бормоча что-то про себя, улыбаясь, неуклюже слезал с лошади.
— П-привез арт-тиллерию! — сказал он, входя в штаб и подергивая одеревеневшими от верховой езды ногами, — за нами идут… д-две бат-тареи!
Начальник штаба отбросил в сторону карту и, опираясь на палку, встал из-за стола.
— Две батареи?.. Отлично. Мы начинаем!
С Пулковской горы вся местность до самого Царского Села была видна отлично; за зеленой трясиной, четкие и простые, рисовались очертания царскосельского парка; на западной окраине его стояла артиллерия казаков.
Налево виднелись постройки станции Александровской, направо деревня Большое Кузьмино всплывала желтым пятном на мокром зеленом поле.
Здесь лежали головные цепи казаков, и отсюда ясно были видны позиции матросов и красногвардейцев.
Все склоны Пулковской горы были изрыты окопами. Густые длинные цепи красногвардейцев, то подаваясь вперед, то отходя назад, наступали в центре; матросы, в коротких черных бушлатах, соблюдая строгое равнение, наступали с флангов.
Овраг, по дну которого, в осыпях голубой глины, текла речонка, был демаркационной линией между казаками и войсками Военно-революционного комитета.
Бой начался под косым, холодным дождем, хлеставшим по лицу, ложившимся с шепотным шумом на рыжую траву и изрытую окопами землю.
…Шахов привык к свисту пуль, к белым комкам шрапнелей, окутывающим низкие постройки Пулкова, к неопределенным шумам, которые плыли и дрожали вокруг него: ноги больше не врастали в землю, спина не вдавалась в стенку окопа.
Он не чувствовал страха: наоборот, слишком часто (чаще, чем это было нужно) он поднимался над валом, забывая, а может быть, прекрасно помня, что для хорошего стрелка голова человека на двести шагов является прекрасной мишенью.
Шахов до мелочей припоминал разговор с Галиной, испытывая горькое чувство уверенности в том, что эта женщина, которую он никогда не мог забыть, потеряна для него навсегда.
Не потому, что она любила другого (он был почти уверен в этом), но потому, что сама стала другою.
Впрочем, что ж! Все идет своим порядком, его руки делают только шесть простых движений — затвор вниз и назад, затвор вперед и наверх, приклад в плечо, палец на курок, — он метко стреляет, он имеет право забыть наконец о том, что…
— Атака! В атаку пошли! — сказал кто-то у него над ухом.
Он оперся на винтовку и выглянул из-за невысокого вала: по рыжему полю летели игрушечные всадники. Они сбились в кучу, потом раздались в стороны и помчались прямо на красногвардейцев, на Шахова, на окопы.
Дикий, отдаленный крик вдруг стал слышен; с каждым мгновением он все нарастал и приближался.
Правее часть отряда бросилась бежать.
Кривенко с револьвером в руках выскочил из окопа и помчался наперерез бегущим, злобно ругаясь.
— Назад, назад!
Крик все приближался; и вдруг Шахов увидел, что с обоих флангов навстречу казакам бегут матросы.
Он торопливо выскочил из окопа, его соседи, карабкаясь через вал, один за другим, вышли на поле, — и все побежали к оврагу, навстречу игрушечным всадникам, голубой глине оврага, белым разрывам, пятнавшим синий кусок неба над Царским Селом.
Молодой матрос, держа винтовку наперевес, молча бежал рядом с ним. Шахов мельком увидел его лицо, разгоряченное, потное, и ему показалось, что над этим лицом качается и свистит пронизанный пулями воздух.
Овраг остался за ними, мокрые постройки замелькали в стороне, на краю неширокого поля.
— А-а-ах! — негромко сказал матрос и остановился.
Навстречу им, из-за построек, выскочили казаки, и дальше все покатилось, как в нестройном, перепутанном сне.
Шахов выстрелил из винтовки, ударил кого-то штыком и, горячей рукой схватившись за холодный стержень затвора, пытался снова зарядить пустую винтовку.
Огромный лохматый казак, стоявший у обгорелой избы, неторопливо подошел к нему; он повернулся и бросился бежать обратно.
— Стой, сукин сын, — неспешно сказал казак, свободной рукой крепко схватив его за ворот и толкая в спину прикладом,
Задыхаясь и хрипя, Шахов старался разогнуть крепкие костлявые пальцы.
Он разорвал наконец рубаху и повернул голову: матрос, вырвавшись из рук казаков, бежал по узкой меже под железнодорожной насыпью.
Другой казак, коротенький, кудрявый, что-то невнятно приговаривая, стал целиться. Матрос все бежал, не оглядываясь.