Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Девять граммов в сердце… (автобиографическая проза)
Шрифт:

До меня не сразу доходит. Чему же я могу научить их, я — самый несмышленый, самый нерадивый, с тонкими городскими ручками, с тонкими кривыми ножками, закрученными в обмотки?.. Уж не смеется ли сержант Ланцов, не мстит ли мне за жалкие мои попытки отбиться от его неприязни? Но сержант Ланцов на плацу смеяться не умеет. Значит, это всерьез и я действительно кажусь ему достойным этого великого назначения? «Смирна! — командую сдавленным голосом. — Шаго-о-ом марш!» И веду понурую десятку в дальний конец плаца. Этот плац, занесенный рыхлым тающим снегом, кажется мне тесным и убогим с высоты моего непомерного роста. И плац, и лесок на краю, и сержант Ланцов, удаляющийся к казарме, и десять перезрелых моих учеников — все видится маленьким и призрачным, сливается там, внизу, у меня под ногами и припадает к моим гигантским ботинкам. Все замерло в ожидании.

Мои запасники жмутся друг к другу. На них нелепые, не по росту шинели, выцветшие и пятнистые. Они не знают, куда им девать руки. Лица посинели от ветра. У одного из них на синем лице — красный увесистый нос. Этот постарше остальных: ему вполне сорок.

— Холодно? — спрашиваю по-отечески.

— Да уж не жарко, — говорит один из них.

— Сейчас бы в самый раз на печку, — говорит другой.

Тот, с красным носом, молчит. Он уставился в меня маленькими темными глазками, то ли с мольбой, то ли с укором. Он пританцовывает на месте, и его синие губы растянуты в подобие улыбки.

— Значит, холодно? — спрашиваю я. — А на передовой не холодно?..

Как это было давно! Я уже не помню, какой у меня, семнадцатилетнего, был тогда голос. Наверное, тенорок. Они насторожились при упоминании о передовой, так, слегка, но покорно ждали команду. Снисходительные взрослые перед воинственным петушком: ладно, давай, мальчик, поиграем, если тебе охота… Сейчас я поиграю… Вы у меня наиграетесь…

И я кричу ликующим тенорком:

— Смирна!

Что-то обрывается у меня в горле от напряжения, какая-то штучка встает поперек. Они замирают. Все отвратительно, не по-военному.

— Убрать животы! Грудь вперед! Вы что, понимаешь, игрушки играть? Мать, мать! — кричу я почему-то хриплым баритоном. — Это вам что, понимаешь, за супом очередь? Смирна! Напра-а-а-а-ва! Бего-о-о-о-ом марш! — И бегу рядом с ними.

Я бегу легко: для меня это забава, они — грузно, посапывают. «Подтянись! — кричу тому, с красным носом: из-за него теряется строгая линия бегущей цепочки. — Кому сказано подтянуться!» Он торопится и при этом помогает себе руками, будто продирается сквозь толпу. Они думают — это баловство. Сейчас они узнают, что значит наша минометная батарея. У нас на батарее… мы на нашей батарее… «Раз-два, раз-два, раз-два!.. Стой! Шаго-о-ом марш!»

Они идут, отдуваясь, отплевываясь. Я слежу за тем, с красным носом, он украдкой поглядывает на меня: ждет одобрения? Сутулый, в грязных ботинках, пожилой обозник… «Строевым!» Они пытаются идти строевым, цари природы!.. «Отставить!»

— Кто же так строевым ходит? Вот как надо. Смотреть всем! Нога идет так, рука так, понимаешь, так — так, так — так, всей ступней, тяни носок, так и так, чтобы земля дрожала, как один, понимаешь!.. Это вам не на прогулочку по переулочку! Равняйсь! Смирна! Шаго-о-ом марш!

Они идут опять не так, опять не так. Не так, так и так! Ладно, сейчас увидим. Я нахожу место на плацу, самое истоптанное, где мокрый снег перемешивается с грязью.

— Ложись!

Они медленно, с ужасом поглядывая на меня, опускаются в это месиво.

— По-пластунски, марш!

Они ползут, подрыгивая ногами, выгибая спины.

— Брюхом к земле, так и так! Отставить карачки, на брюхе ползти! Грязно? А на передовой чисто?! Что значит «устали», так и так! Будете ползти, покуда весь пар не выйдет… Грязно им, понимаешь!.. Быстрей, быстрей!.. Встать! Бегом! — И сам бегу рядом… — У меня не сачковать, так и так!.. Тяжело в ученье — легко в бою, так твою!.. Не можешь — научим, не хочешь — заставим! Стой! Строевым! Выше голову!..

А тот, с красным носом, совсем не тянет… И тут я почему-то вспоминаю своего погибшего отца, которому сейчас тоже было бы сорок. Но мой отец был строен, и жилист, и ловок, и красив, хотя на холоде и у него нос краснел, но он в любой мороз ходил с открытой грудью, хоть и кавказец, и смеялся, если его уговаривали прикрыть горло шарфом… Мой отец всегда… У моего отца все было с иголочки… Сапоги у него всегда сверкали… У нас на батарее… Мы на нашей батарее… Наша батарея…

А может быть, лейтенант Федоринин в эту самую минуту наблюдает за мной, думаю я, пылая, и его круглое лицо еще круглее от улыбки, и он говорит Ланцову: «Вам, сержант, понадобилось почти два месяца на подготовку новичков, а Окуджава… вы только поглядите, поглядите-ка…» «Конечно, — думаю я, — сначала им тяжело и обидно, зато после вы же меня, понимаешь, сами благодарить будете. Это сначала, понимаешь, непривычно, а потом…»

— Отделение, стой! Вольно! Можно покурить…

У края плаца лежит бревно, и они усаживаются и закуривают. Этот, с красным носом, вытянул длинные несуразные ноги, отдувается, на ржавой шинели грязь, ботинки черт знает в чем…

— Отставить перекур!

Они бросают свои самокрутки, тяжело поднимаются. Слишком тяжело!

— Быстро вставать, так и так! На рынок собрались? Хочу пойду, хочу нет?.. А ну, сесть! Встать! Сесть! Встать — сесть! Встать — сесть!.. Встать!.. У нас на батарее, понимаешь… Привести себя в порядок, чтобы, понимаешь, выглядеть бойцами…

И сам же первый начинаю чистить перышки. Они отряхивают друг друга, тяжело дышат, тихо смеются… Этот, с красным носом, все-таки похож на моего отца, то есть совсем не похож, но что-то такое… Отец мой был ловкий, он быстро все почистил бы, а этот…

— Вот так надо, — говорю я, — вот так, — и помогаю ему соскрести грязь с рукава шинели.

И в ответ до меня доносится еле слышное, неловкое, тягучее, как мед:

— Да что вы, товарищ командир, сам управлюсь, ничего, ничего…

Командир!

— Да какой же я командир, — говорю я, — такой же солдат…

— Голос командирский, — говорит кто-то…

Я хочу сказать, что это не мой голос, но эти разговорчики, всякая эта болтовня, возишься тут с ними, понимаешь…

— Можно закурить.

Они снова закуривают.

— Устали? — спрашиваю. — Ничего, здоровее будете.

Они тихо смеются.

— А вы, — говорю этому, с красным носом, — что-то отстаете, придется дополнительно побегать…

Научимся, — отвечает тихо, — с непривычки тяжело…

— А на передовой легко? — спрашиваю я. — Там, понимаешь, немец разговаривать не будет: легко — тяжело. Там давай-давай, поворачивайся. А на печке потом, понимаешь, лежать будем. Верно я говорю?

— Верно, — отвечают нестройным хором.

Я присаживаюсь рядом. Я тоже устал, черт его подери. И из меня словно пар выходит и растворяется в сером небе. Сейчас, за давностью лет, кажется, и не скажешь, о чем они тихо переговариваются, посасывая самокрутки, поплевывая в снежное крошево, но догадаться нетрудно. Вымысел мой доносит тихий шепоток, из которого являются на свет то дом, то окно, то женские глаза, то детская ручка, то праздничные пол-литра, то черная неизвестность, то вздох отчаяния, то шорох пожелтевшего письма… Если лейтенант Федоринин тайком понаблюдал за моей работой — назначит меня командиром отделения, и тогда прощай, Ланцов, в конце концов. И на перекуре усядемся мы с ним рядом, и он скажет: «А твои-то ничего, понимаешь… Я гляжу: они ничего, дело знают». — «А твои?» — спрошу я. «Мои совсем никуда, — вздохнет он, — да я их, так и так, еще прижму. Это им, понимаешь, не игрушки». — «Правильна, — скажу я, — им потачки давать нельзя. — И спрошу: — А тебе из дому пишут?» — «Нет, — скажет он, — некому. Мои все под немцем, растак-перетак!..» И прочая галиматья.

Поделиться с друзьями: