Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Шарлотта работала в магазине, который одним из первых когда-то купил сделанные ею фигурки. Ее работа состояла в оформлении витрин и прилавков, а потому ее день начинался иногда вечером после закрытия магазина и конца рабочего дня других служащих. Поэтому Уилбурн, а иногда и Маккорд ждали ее в баре за углом, где они все вместе съедали ранний ужин. Потом Маккорд уходил, чтобы начать свой поставленный с ног на голову день в газете, а Шарлотта с Уилбурном возвращались в магазин, который в эти часы вел странную и инфернальную самостоятельную жизнь – эта пещера из хромированного стекла и синтетического мрамора, которая на протяжении восьми часов была заполнена беспощадным ненасытным многоголосьем одетых в меха посетителей и застывшими фальшивыми улыбками одетых в ситец роботоподобных продавщиц, теперь освобождалась от шума, сверкающая и спокойная, теперь она оглушала разносящейся эхом пустотелой тишиной, сжавшаяся, наполненная мрачной напряженной яростью, как опустевшая больница в полночь, где горстка пигмеев-врачей и сестер с благочестивым упорством сражается за какую-то неизвестную и безымянную жизнь, – в которой пропадала и Шарлотта (не исчезала, потому что он видел ее время от времени, видел, как она беззвучно для него совещается с кем-нибудь по поводу того или иного предмета, который кто-то из них держит в руках, или видел, как она входит в витрину или выходит оттуда), как только они заходили в магазин. Обычно он приносил с собой вечернюю газету и следующие два-три часа просиживал на одном из непрочных стульев, окруженный странными фигурами с раболепными, нелепыми телами и безмятежными, почти невероятными лицами у парчовых занавесок и секвой или под сиянием горного хрусталя, а тем временем появлялись уборщицы, они передвигались на коленях, толкая перед собой ведра, словно были каким-то другим видом живых существ, который только что по-кротиному выполз из какого-то тоннеля или отверстия, идущего до самого центра земли и служащего какому-то непонятному принципу санитарии – не спокойному сверканию, на которое они даже не бросят взгляда, а некой подземной области, в которую они вернутся ползком до наступления света. А потом, в одиннадцать или в двенадцать, а по мере приближения Рождества даже и позднее, они возвращались домой, в квартиру, где уже не было рабочего стола и застекленного потолка, но которая была новой и чистой и в новом чистом районе неподалеку от парка (около десяти утра, когда он лежал в постели между своим первым и вторым дневным сном, он слышал, как в сторону этого парка движутся голоса подгоняемых няньками детей), Шарлотта ложилась в постель, а он снова садился за пишущую машинку, за которой уже просидел большую часть дня, машинку сначала он одалживал у Маккорда, потом брал напрокат в агентстве, а потом купил прямо с витрины закладной лавки, где она стояла между пистолетами со сбитыми курками, гитарами и золотыми вставными челюстями, на ней он печатал и продавал в исповедальные журнальчики рассказы, начинавшиеся словами: «У меня было тело и желания женщины, хотя по знанию мира и опыту я была сущим ребенком», или «Если бы материнская любовь в тот роковой день могла защитить меня…», рассказы, которые он писал от самой первой заглавной буквы до последней точки в одном непрерывном, яростном, сумасшедшем порыве, как полузащитник, прокладывающий себе путь из класса в класс, который хватает мяч (не команда противника, не бессмысленные неопровержимые меловые значки, бесконечно пугающие и ничего не значащие, как ночной кошмар идиота, а его Альбатрос, его Старик из моря [9] , который и есть его заклятый и смертельный враг) и бежит, пока не кончится игра, – собьют его или он добежит до голевой зоны, не имеет значения, – потом и сам отправлялся в постель, за открытым окном выстуженной спаленки подчас уже маячил рассвет, ложился рядом с Шарлоттой, которая, не просыпаясь, бывало, поворачивалась к нему, бормоча со сна что-то смутное и неразборчивое, и лежал, снова обнимая ее, как в ту последнюю ночь на озере, совершенно бодрый, осторожно напряженный и неподвижный, не испытывая ни малейшего желания уснуть, дожидаясь, когда запах и отголосок последней порции его дребедени оставит его.

9

Образы из поэмы Т. С. Колриджа «Сказание о Старом Мореходе».

Так и получалось, что он бодрствовал в основном, когда она спала, и наоборот. Она вставала, закрывала окно, одевалась, готовила кофе (завтрак, который, пока они были бедны и не знали, откуда возьмется следующая порция кофе, чтобы засыпать ее в кофейник, они готовили и ели вместе, тарелки для которого они мыли и протирали вместе, стоя бок о бок у раковины) и уходила, а он и не знал об этом. Потом вставал и он, слушал голоса проходящих мимо детей, пока разогревался остывший кофе, выпивал его и садился за машинку, без всяких усилий и без особого сожаления погружаясь в анестезию своего монотонного фантазирования. Сначала он превращал съедаемый в одиночестве завтрак в некий ритуал, подчищая оставшиеся с вечера консервные банки, доедая кусочки мяса и все остатки, как маленький мальчик в костюме нового Дэниэла Буна [10] , который прячет крекеры в импровизированном лесу кладовки для метел. Но позднее, когда он все-таки купил машинку (он добровольно отказался от своего статуса любителя, говорил он сам себе; теперь ему даже не нужно было убеждать себя в том, что это шутка), он вообще перестал завтракать, перестал затруднять себя принятием пищи, вместо этого он упорно писал, останавливаясь только чтобы посидеть, пока отдыхают пальцы, пока сигарета, медленно прогорая, оставляет шрам на чужом столе, а он тем временем смотрел, не видя их, на две или три недавние материальные метки его последней машинописной идиотской истории, его сладенькой пошлости, потом вспоминал о сигарете, хватал ее, безуспешно пытаясь затереть новый шрам на столе, и снова принимался писать. Потом наступал час, когда он, иногда еще не дав просохнуть чернилам на запечатанном конверте с его обратным адресом, куда была вложена последняя история, начинающаяся словами «В шестнадцать я была незамужней матерью», покидал квартиру и шел по заполненным толпами улицам, сквозь неуклонно сокращающиеся дни уходящего года в бар, где встречал Шарлотту и Маккорда.

10

Дэниэл Бун – герой американского фольклора.

В баре тоже чувствовалось Рождество, веточки остролиста и омелы среди сверкающих пирамид бокалов, отраженных в зеркалах, обезьянничанье зеркал, старинные пиджаки барменов, дышащие паром праздничные емкости с горячим ромом и виски, чтобы постоянные клиенты могли попробовать и порекомендовать их друг другу, держа в руках те же самые охлажденные коктейли и хайболы, которые они пили все лето. Потом Маккорд за их обычным столиком с тем, что он называл завтраком, – кварта пива в кружке и еще около кварты соленых сушек или соленых орешков или того, что подавали в тот день, и тогда Уилбурн позволял себе пропустить стаканчик – единственный до прихода Шарлотты («Теперь я могу позволить себе воздержание, трезвость, – говорил он Маккорду. – Я могу платить после каждой выпитой рюмки, а в борьбе за привилегию отказаться от предложенной тебе выпивки разрешены любые приемы»), и они дожидались того часа, когда магазины опустеют, стеклянные двери, сверкнув, распахивались, чтобы извергнуть в нежное ледяное сияние неона обрамленные мехами с пришпиленной веточкой остролиста личики, иссеченные ветром праздничные каньоны шелестели веселыми голосами, наполняющими непреклонный морозный воздух туманом наилучших пожеланий и поздравлений, а вскоре и двери для персонала начинали исторгать форменный черный сатин, распухшие от долгого стояния ноги, сведенные судорогой от обязательной, неизменной, неподвижной улыбки-гримасы лица. Потом появлялась Шарлотта; они умолкали и смотрели, как она приближается к ним, маневрируя, бочком продираясь сквозь толпу у стойки, мимо официантов, между переполненными столиками, под ее распахнутым пальто виднелось аккуратное форменное платье, ее безликая, в духе нынешней моды, шляпка была сдвинута на затылок, словно она сама откинула ее туда взмахом руки, тем извечным женским движением, происходящим из извечной женской усталости, она подходила к их столику, лицо ее было бледным и выглядело усталым, хотя походка была, как всегда, сильной и уверенной, глаза над прямым крупным носом и широкими, бледными, грубоватыми губами смотрели, как всегда, с усмешкой и неисправимой честностью. «Рому, мужчины, – обычно говорила она, а потом, рухнув на стул, который один из них пододвигал для нее: – Ну, папочка». Потом они ели, ели в то время, когда весь остальной мир только начинал готовиться к еде («Я чувствую себя как три медведя в клетке после полудня в воскресенье», – говорила она), съедая пищу, которой никто из них и не хотел, а потом расходились – Маккорд в газету, а Шарлотта и Уилбурн назад в магазин.

Когда за два дня до Рождества она вошла в бар, в руках она держала какой-то сверток. Это были рождественские подарки для ее детей, для двух ее девочек. Теперь у них не было рабочего стола и застекленного потолка. Она разворачивала и снова заворачивала их на кровати, извечное рабочее место нечаянного зачатия детей стало алтарем для службы Детям, и она сидела на кромке этого алтаря, на котором были разбросаны открытки с изображением остролиста и дурацкие ломкие красно-зеленые шнурки со сложенными надвое и склеенными флажками, два подарка, которые она выбирала так, чтобы они были не очень дешевыми и в то же время ничем не примечательными, она разглядывала их, испытывая какое-то горькое разочарование, в своих руках, которые, производя почти любое доступное человеку действие, обычно были уверенными и ловкими.

– Меня даже не научили заворачивать пакеты, – сказала она. – Дети, – сказала она. – Но это вовсе не детское дело. Это для взрослых: неделя размышлений, чтобы вернуться в детство, подарить что-то, не нужное тебе, тому, кому это тоже не нужно, и еще требовать за это благодарности. А дети подстраиваются под тебя. Они отбрасывают свое детство и играют роль, от которой ты отказался, и вовсе не потому, что испытывают желание стать взрослыми, а из-за безжалостного детского коварства, готового на что угодно – на обман, притворство или заговор, – чтобы получить что-нибудь. Что угодно, их устроит любая побрякушка. Подарки для них ничего не значат до тех пор, пока они не получат что-нибудь достаточно большое, чтобы посчитать, сколько же эта штука может стоить. Вот почему девочек подарки интересуют больше, чем мальчиков. И они принимают то, что ты даешь им, вовсе не потому, что считают, что даже такая безделка лучше, чем ничего, а потому, что большего они все равно и не ждут от глупых животных, среди которых им почему-то приходится жить… Мне предложили остаться в магазине.

– Что? – спросил он. Он и не слышал, что она говорила. Он слушал, но не слышал, глядя на ее короткие пальцы среди рождественской мишуры, думая: Волг и настало время сказать ей: Возвращайся домой. Завтра вечером ты будешь с ними. – Что?

– Мне предлагают работу в магазине до лета.

На этот раз он услышал; он испытал то же самое, что и в тот день, когда высчитал число на сделанном им календаре, теперь он понял, что за несчастье преследовало его все это время, почему по утрам он лежал рядом с ней неподвижно, стараясь не разбудить ее, считая, что не может уснуть, потому что ждет, когда уляжется запах его идиотских своднических фантазий, почему он сидел перед недописанным листом в пишущей машинке, полагая, что не думает ни о чем, полагая, будто думает только о деньгах, о том, что каждый раз у них оказывается слишком мало денег, и о том, что их отношение к деньгам похоже на отношение некоторых неудачников к алкоголю: либо ничего, либо очень много. Ведь это о городе я думал, понял он. О городе и о зиме, эта комбинация для нас еще слишком сильна, пока еще… зима, которая загоняет людей под крышу, где бы она ни была, но зима и город вместе загоняют их в подземелье; все обращается в повседневность, даже грех, даже отпущение грехов за адюльтер.

– Нет, – сказал он. – Мы уезжаем из Чикаго.

– Уезжаем из Чикаго?

– Да. Навсегда. Больше ты не будешь работать только ради денег. Подожди, – быстро сказал он. – Я знаю, мы стали жить так, словно женаты лет пять, но я не становлюсь для тебя строгим мужем. Я знаю, я ловлю себя на мысли: «Я хочу, чтобы у моей жены было все самое лучшее», – но я еще не говорю: «Я не одобряю того, что моя жена работает». Дело не в этом. Дело в том, ради чего мы стали работать, ради чего, даже не поняв этого, мы пристрастились к привычке работать, мы чуть не опоздали, прежде чем поняли это. Ты помнишь, что ты сказала там, на озере, когда я предложил тебе уехать, пока еще для отъезда было подходящее время, и ты сказала: «Это то, что мы приобрели, за что мы расплачиваемся: за то, чтобы быть вместе, есть вместе, спать вместе»? А посмотри на нас теперь. Если мы и вместе, то только в баре или автобусе или когда идем по переполненной людьми улице, а если мы и едим вместе, то в переполненном ресторане, когда тебя на часок выпускают из магазина, чтобы ты поела и была в силах в полной мере отработать те деньги, что они платят тебе каждую субботу, и мы уже больше вообще не спим вместе, мы по очереди смотрим, как спит другой, когда я прикасаюсь к тебе, я знаю, что ты слишком устала и не проснешься, а ты, вероятно, слишком устала, чтобы вообще прикасаться ко мне.

Три недели спустя с адресом, нацарапанным на обрывке газеты, сложенном и засунутом в карман жилета, он вошел в находящееся в центре города здание, занятое офисами разных фирм, и, одолев двадцать этажей, оказался перед матовыми стеклянными дверями с надписью «Шахты Каллагана», вошел, с некоторой неуверенностью миновав отсвечивающую хромовым блеском секретаршу, и оказался, наконец, перед ровным и абсолютно пустым – если не считать телефона и колоды карт, разложенной для канфилда, – столом, за которым восседал краснолицый мужчина лет пятидесяти с холодными глазами, лицом разбойника и телом растолстевшего защитника из университетской команды, весившего в свои игровые годы двести двадцать фунтов, он был в костюме из дорогого твида, который тем не менее выглядел на нем так, будто он купил его на распродаже под дулом пистолета, этому человеку Уилбурн и попытался дать краткий отчет о своей медицинской квалификации и опыте.

– Бог с ним, – прервал его тот. – Вы можете взять на себя заботу о мелких травмах, которые получают люди, работающие на шахтах?

– Я как раз хотел объяснить вам…

– Я вас слышал. Я спрашиваю о другом. Я сказал: взять на себя заботу.

Уилбурн посмотрел на него.

– Я не думаю, что я… – начал он.

– Взять на себя заботу о шахте. О людях, которым она принадлежит. Которые вложили в нее деньги. Которые будут платить вам зарплату, пока вы будете ее отрабатывать. Мне плевать, хорошо или плохо вы разбираетесь в хирургии и фармакологии, да хоть бы вы вообще ни черта в этом не понимали, мне плевать, сколько там у вас ученых степеней и где вы их получили. И всем остальным там тоже будет плевать на это; там нет инспекторской службы, которая захочет увидеть вашу лицензию. Я хочу знать, можно ли на вас положиться, сможете ли вы защитить шахту, компанию. От всяких неожиданностей. От исков итальяшек с лопатой или кайлом в руках, от чумазых обезьян тяни-толкаев, от косоглазых кидай-дальше, которые могут вздумать поцарапать ножку или ручку, чтобы выторговать у компании пенсию или обратный билет до Кантона или Гонконга.

– Ах так, – сказал Уилбурн. – Понимаю. Да. Это я могу.

– Хорошо. Вам сразу же выдадут деньги на дорогу до места. Платить вам будут… – Он назвал сумму.

– Не много, – сказал Уилбурн. Тот посмотрел на него холодными глазами под мясистыми веками. Уилбурн не отвел взгляда. – У меня степень, полученная в хорошем университете, у него общепризнанная медицинская репутация. Мне не хватило всего лишь нескольких недель, чтобы закончить интернатуру в больнице, которая…

– Значит, вам не нужна эта работа. Эта работа не под стать ни вашей квалификации, ни, осмелюсь сказать, вашим заслугам. Всего доброго. – Холодные глаза уставились на него; он не шелохнулся. – Я сказал, до свидания.

– Мне нужны деньги на дорогу и для моей жены, – сказал Уилбурн.

Их поезд отправлялся в три часа два дня спустя. Они ждали Маккорда в квартире, где прожили два месяца и не оставили никакого следа, кроме шрамов от сигарет на столе. – Даже следа любви не оставили, – сказал он. – Той безумной, прелестной гармонии босых ног, торопящихся в полутьме к кровати, одежды, которая никак не хочет сниматься под спешащими руками. А только поскрипывание пружин матраца, предобеденное простатное облегчение супружеской пары с десятилетним стажем. Мы были слишком заняты; нам нужно было зарабатывать деньги, чтобы снимать комнату для проживания в ней двух роботов. – Появился Маккорд, и они отнесли вниз багаж, те две сумки с пожитками, с которыми уехали из Нового Орлеана, и машинку. Управляющий пожал им троим руки и выразил сожаление по поводу разрыва приятных для всех домашних уз. – Нас только двое, – сказал Уилбурн. – Среди нас нет гермафродитов. – Управляющий моргнул, правда, всего лишь раз.

Поделиться с друзьями: