Дикие пальмы
Шрифт:
– Вот она где, эта проклятая лошадь, – сказал Маккорд. – Я ждал ее. Прошло всего десять минут, а мы уже не разговариваем, мы читаем друг другу мораль, как два человека, которые ездят кругами по одной сельской дорожке.
– …Может быть, ты все время считал, что в последний момент сумеешь сдержать кобылу, спасти что-нибудь, а может быть, и нет, но вот момент наступил, и ты знаешь, что не сумеешь, знаешь, что все это время знал, что не сумеешь, и теперь не можешь сделать этого, ты весь одно неудержимое утверждение, один поток – да, из ужаса, в котором ты простился с желаниями, надеждой, со всем, возникает темнота, падение, гром одиночества, шок, смерть, момент, когда материальная глина физически остановит тебя, ты еще чувствуешь, как все твои жизненные соки вытекают из тебя в эту всеобъемлющую, незапамятную, слепую, восприимчивую матрицу, в эту горячую, жидкую, слепую первооснову – в могильное чрево или чревную могилу, все едино. Но ты возвращаешься; может быть, ты даже проживешь дольше отведенных тебе семидесяти с чем-то, но отныне и вовеки ты будешь знать, что навсегда утратил часть этого, что в ту одну или две секунды ты находился в пространстве, а не во времени, что ты не есть те самые семьдесят с лишним лет, которыми осчастливили тебя, и что когда-нибудь тебе придется уйти, чтобы свести дебет с кредитом, а ты – это семьдесят без хвостика и триста шестьдесят четыре и двадцать три и пятьдесят восемь…
– Господи ты боже мой, – сказал Маккорд. – Святые ангелы марганцевые. Если мне когда-нибудь выпадет несчастье родить сына…
– Вот это и случилось со мной, – сказал Уилбурн. – Я ждал слишком долго. То, что в четырнадцать или пятнадцать лет занимает две секунды, в двадцать семь растянулось на восемь месяцев. На меня нашло затмение, и мы чуть было не протянули ноги на этом занесенном снегом висконсинском озере, когда нас от голода отделял запас пищи стоимостью в девять долларов и двадцать центов. Но я справился с этим, думал, что справился. Я считал, что проснулся вовремя и справился с этим; мы вернулись сюда, и я решил, что мы будем процветать, так продолжалось до того дня, когда она сказала мне об этом магазине, и я понял, во что мы вляпались, ведь голод это ничто, он ничего не мог сделать с нами, разве что убить, но есть вещь no-страшнее смерти или даже разрыва: это мавзолей любви, вонючий катафалк с покойником, который таскают между лишенными обоняния бродячими телами бессмертной, ненасытной, требовательной древней плоти. – Громкоговоритель заговорил снова; они поднялись одновременно, в то же мгновение неизвестно откуда появился официант и Маккорд расплатился с ним. – Да, я боюсь, – сказал Уилбурн. – Тогда я не боялся, потому что на меня нашло затмение, но вот я проснулся и теперь, слава Богу, могу бояться. Потому что в сем Anno Domini 1938 нет места для любви. Пока я спал, против меня использовали деньги, потому что деньги были моим слабым местом. Потом я проснулся и решил вопрос с деньгами, и мне уже стало казаться, что я победил Их, но вот в ту ночь я понял, что теперь Они вооружились против меня респектабельностью, а победить респектабельность было труднее, чем победить деньги. И теперь меня не страшат ни деньги и ничто другое, теперь уже ничто не вынудит нас стать поборниками того образа жизни, который научился обходиться без любви, я скорее умру, чем покорюсь. – Они вошли под навес на платформе, в гулкий мрак, в котором постоянно горел не отличающий дня от ночи тусклый свет, он горел теперь в преддверии сумрачного зимнего рассвета, в клубах пара, в котором длинная и неподвижная цепочка спальных вагонов стояла, казалось, погрузившись по колено в бетон, навсегда закованная в нем. Они прошли мимо покрытых копотью вагонных стен, сомкнутых друг с другом кубиков, наполненных храпом, и остановились перед открытой площадкой. – Да, мне страшно. Потому что Они умны и изобретательны, такими Им и придется быть; если бы Они позволили нам победить Их, то это было бы похоже на совершенное без помех убийство или ограбление. Конечно же, мы не можем победить Их; конечно же, мы обречены, вот поэтому-то мне и страшно. И не за себя: помнишь, ты мне сказал тогда на озере, что я – это старушка, которую переводит через улицу полицейский или бойскаут, и что когда появится машина с пьяным водителем, погибнет не старушка, а…
– Но зачем, чтобы справиться с этим, отправляться в феврале в Юту? А если ты все равно не сможешь справиться с этим, то зачем вообще, черт побери, ехать в Юту?
– Потому что я… – Пар, воздух издали за ними протяжный шипящий вздох; вдруг из ниоткуда, точно как официант в баре, появился проводник.
– Мы отправляемся, джентльмены.
Уилбурн и Маккорд пожали друг другу руки. – Может быть, я напишу тебе, – сказал Уилбурн. – Шарлотта, наверно, напишет. Она ведь и воспитана лучше меня. – Он поднялся на площадку и повернулся, проводник стоял за ним, в ожидании, взявшись уже за ручку двери; они с Маккордом посмотрели друг на друга; две непроизнесенные фразы повисли между ними, и каждый из них знал, что они никогда не будут произнесены: Я больше никогда не увижу тебя и Нет, ты больше никогда не увидишь нас. – Ведь погибают от дроби, или в наводнении, или в урагане, или в огне вороны и воробьи, но не коршуны. И если даже я воробей, то я хотя бы смогу порадовать сокола. – Поезд дернулся, самый первый толчок, начало движения, отъезда, от вагона к вагону передался его ногам. – И еще кое-что, о чем я говорил себе там на озере, – сказал он. – Во мне есть нечто такое, чему она не любовница, а мать. Но моя мысль пошла еще дальше. – Поезд тронулся, он высунулся из двери, Маккорд тоже двинулся с места следом за вагоном. – Во мне есть нечто такое, что воспитано ею и тобой, ты отец этого нечто. Дай же мне свое благословение.
– Прими мое проклятие, – сказал Маккорд.
СТАРИК
Как и свидетельствовал невысокий заключенный, длинный, всплыв на поверхность, все еще держал в руке то, что невысокий называл веслом. Он цеплялся за него, не в надежде на то, что, когда он снова окажется в лодке, оно еще понадобится ему, ведь на какое-то мгновение он вообще потерял веру в то, что когда-нибудь у него под ногами снова окажется лодка или что-нибудь твердое, а просто потому, что у него еще не было времени подумать о том, чтобы бросить его. Все произошло слишком быстро. Он не ожидал этого, он почувствовал первый мощный рывок потока, увидел, как лодчонка начала вращаться, а его компаньон вдруг исчез из поля зрения, рванувшись куда-то вверх, словно был взят живым на небеса, как в книге пророчеств Исайи, потом он оказался в воде, сопротивляясь силе, тащившей весло, которое он, сам не зная об этом, все еще не выпускал из рук, он выныривал на поверхность и цеплялся за вращающуюся лодчонку, которая то оказывалась в десяти футах от него, а то и прямо над ним, словно намереваясь размозжить ему голову, наконец ему удалось ухватиться за корму, его тело стало неким подобием руля для лодки, и оба они – человек и лодка с веслом, стоявшим перпендикулярно над ними, как гюйс-шток, исчезли из вида толстого заключенного (который исчез из вида высокого с той же скоростью, хотя и в вертикальном направлении), словно декорации, в целости сметенные со сцены с какой-то сумасшедшей и невероятной быстротой.
Сейчас он находился в канале низины, в рукаве, который с тех незапамятных времен, когда подземная стихия создала этот континент, и до сегодняшнего дня, вероятно, не знал водных потоков. Зато теперь поток здесь разгулялся со всей силой; из своей ложбинки в волне за кормой высокий, казалось, видел, как деревья и небеса несутся мимо него с головокружительной скоростью, глядя на него сверху вниз в просветах между холодной желтизной в печальном и скорбном недоумении. Но они были неподвижны и прикреплены к чему-то; он подумал об этом, в миг безудержной ярости он вспомнил о твердой земле, неподвижной и надежно устроенной, сбитой крепко и устойчиво на века поколениями рабочих мозолей где-то там, под ним, куда не доставали его ноги, и тут – и опять совершенно неожиданно для него – корма лодчонки нанесла ему оглушительный удар по переносице. Инстинкт, который заставлял его не выпускать весло, теперь заставил его бросить весло в лодку, чтобы схватиться за планшир обеими руками как раз в тот момент, когда лодка снова завертелась и рванулась в сторону. Теперь обе руки у него были свободны, и он перетянул тело через борт и распластался на дне лодки лицом вниз, кровь и вода стекали с него, он задыхался, но не от изнеможения, а от неистовой ярости, которая всегда следует за страхом.
Но ему сразу же пришлось встать, потому что показалось, будто лодку понесло много скорее (и дальше), чем на самом деле. И он поднялся из красноватой лужицы, в которой лежал, вода ручьем стекала с промокшей робы, которая, как железный панцирь, сковывала его движения, его черные волосы прилипли к черепу, вода пополам с кровью окрасила его свитер, он осторожно и торопливо провел по подбородку рукой и взглянул на нее, потом схватил весло и попытался вывести лодку назад против потока. Ему даже не пришло в голову, что он не знает, где его напарник, на каком дереве среди всех, что он миновал или мог миновать. Он даже и не думал об этом, потому что ни минуты не сомневался в том, что второй находится от него вверх по течению, а после его недавнего приключения слова «вверх по течению» означали для него такую энергию, силу и скорость, что разум, мозг просто отказывались принимать иное, чем прямая линия, представление о них, как, например, понятие «ружейная пуля» не может вместить ширину хлопкового поля.
Лодку начало заносить назад вверх по течению. Она повернулась с готовностью, она обогнала то ужасающее и неистовое мгновение, когда, как он понял, она разворачивалась слишком уж легко, описала часть окружности и замерла боком к потоку, потом снова начала свое коварное вращение, а он тем временем сидел в лодке, его зубы сверкали на залитом кровью лице, а обессилевшие руки молотили бесполезным веслом по воде, по этой внешне безобидной материи, которая совсем недавно держала его в железных костоломно-ласкающих объятиях, как анаконда, и которая сейчас, казалось, сопротивлялась усилиям его отчаяния и потребности не более, чем воздух; лодка, которая угрожала его жизни и на самом деле ударила его в лицо с оглушающей яростью лошадиного копыта, теперь, казалось, невесомо зависла на воде, как цветок чертополоха, вращаясь, как флюгер, пока он молотил по воде и думал о своем напарнике, находящемся в безопасности, не напрягающем последних сил, удобно устроившемся на дереве, где ему нужно только переждать, размышлял с бессильной и отчаянной яростью об этой избирательности человеческой судьбы, которая одному отказала в безопасном дереве, а другому – в истеричной и неуправляемой лодке, по той единственной причине, что знала, что только он из них двоих предпримет хоть какую-то попытку вернуться и спасти своего напарника.
Лодчонка увалилась под ветер и теперь вновь неслась по течению. Казалось, она опять из неподвижности впрыгнула в невероятную скорость, и он подумал, что его, должно быть, уже унесло за много миль от того места, где напарник покинул его, хотя на самом деле с того момента, как он снова влез в лодку, он всего лишь описал большой круг, а то (несколько стоящих рядом кипарисовых деревьев, между которыми набились бревна и всякий плавучий сор), обо что вот-вот должна была удариться лодка, и было тем самым, во что она врезалась раньше, когда его ударило кормой. Он не знал этого, потому что так еще и не успел ни разу взглянуть выше носа лодки. И сейчас он тоже не смотрел вверх, просто он знал, что его ждет удар; казалось, через саму мертвую материю лодки он ощущал поток нетерпеливого, ликующего, коварного, неисправимого своенравия; и он, не переставая молотить по обманчивой вероломной воде из последних, как он полагал теперь, сил, из ниоткуда, из какого-то запредельного нечеловеческого резерва черпал самую крайнюю меру выносливости, волю к жизни, которая превзошла способности мышц и нервов, не переставая молотить веслом по воде до самого последнего мига перед ударом, он завершил последний взмах, гребок и подъем весла отчаянным рефлекторным рывком, так человек, поскользнувшийся на льду, хватается за шляпу и за карман, где лежат деньги, и в то же мгновение он почувствовал удар лодки, который снова распростер его на днище лицом вниз.
На сей раз он не стал подниматься сразу же. Он лежал лицом вниз, почти распластавшись, даже какое-то умиротворение было в его позе униженного созерцания. Он знал, что через некоторое время ему придется встать, ведь и вся жизнь состоит из необходимости рано или поздно вставать, а потом, по прошествии какого-то времени, рано или поздно ложиться. И не то чтобы он лишился последних сил, и не то чтобы совсем потерял надежду, и не то чтобы особенно боялся встать. Ему просто казалось, что он по какой-то случайности оказался в ситуации, в которой время и материя, а не сам он, попали под гипнотическое воздействие; им, как игрушкой, играл поток несущейся никуда воды под небом дня, который сходил на нет, но не на вечер; когда с ним будет покончено, поток выплюнет его обратно в относительно безопасный мир, откуда он был выхвачен с такой жестокостью, а пока не имело никакого значения, предпринимает он что-нибудь или нет. И он еще какое-то время лежал лицом вниз, уже не только чувствуя, но и слыша сильное уверенное журчание потока под днищем. Потом он поднял голову и на сей раз осторожно прикоснулся ладонью к лицу и снова увидел кровь, тогда он присел на корточки и, свесившись через борт, большим и указательным сдавил ноздри и выдул фонтанчик крови, он как раз вытирал пальцы о штаны, когда услышал спокойный голос, донесшийся до него откуда-то сверху, чуть выше его поля зрения: «Да, пришлось тебе повозиться», – и наконец-то он, у кого до самого этого момента не было ни секунды, чтобы поднять глаза выше борта, взглянул наверх и увидел женщину, которая сидела на дереве и смотрела на него. Она была не дальше, чем в десяти футах. Она сидела на самой нижней ветке одного из деревьев, между которыми образовался завал, куда и выкинуло его лодку, на ней был ситцевый капот, армейский мундир и солнцезащитная шляпка; после первого беглого взгляда ему больше и не нужно было разглядывать ее, потому что его вполне хватило, чтобы разглядеть все ее предшествовавшие поколения и ее происхождение, она могла бы быть его сестрой, если бы у него была сестра, его женой, если бы он не попал в тюрьму, едва перешагнув порог зрелости, в возрасте на несколько лет меньшем, чем тот, когда женятся его моногамные и плодовитые соплеменники; женщина сидела, держась за ствол дерева, ее ноги без чулок в незашнурованных мужских башмаках были меньше чем в ярде от воды, она наверняка была чьей-то сестрой и, вне всякого сомнения, была (или, вне всякого сомнения, должна была бы быть) чьей-то женой, хотя для того, чтобы догадаться об этом, он слишком рано попал в тюрьму и в женском вопросе имел всего лишь теоретический опыт.
– Я уже даже подумала, что ты не вернешься.
– Не вернусь?
– После того первого раза. После того как ты врезался в это бревно в первый раз, а потом залез в лодку и поплыл дальше. – Он оглянулся вокруг, снова осторожно прикоснувшись к лицу; это место вполне могло быть тем самым, где лодка ударила его.
– Да, – сказал он. – И все же вот я здесь.
– Может, ты сумеешь подтащить лодку поближе? А то я сюда еле залезла, наверно, мне лучше… – Но он не слушал; он только сейчас обнаружил, что весло пропало; на сей раз, когда его швырнуло вперед, он бросил весло не в лодку, а за борт. – Она здесь, среди веток. На, держи. – Она протянула ему ветку виноградной лозы. Лоза росла рядом с деревом, обвиваясь вокруг него, но поток вырвал ее с корнями. Женщина сидела, обвязав себя этой веткой под мышками, теперь она освободилась от лозы и протянула конец ему. Ухватившись за конец лозы, он провел лодку вокруг мыска завала, подобрал весло, протащил лодку под ветку, на которой сидела она, и остановился там, а потом наблюдал, как она слезает, как она тяжело и осторожно приноравливается, тяжесть ее движений была не тягостной, а просто мучительно осторожной, естественная и почти летаргическая неуклюжесть не добавила ничего к первоначальному изумлению, которое уже стало катафалком для непобедимой мечты, потому что даже в заточении он продолжал (и даже при всей неизменной алчности, даже при том, что они привели его к крушению) поглощать дешевенькие рассказики, аккуратно отредактированные и не менее аккуратно контрабандой проносимые в тюрьму; и кто может сказать, о спасении какой Елены, какой живой Гарбо с неприступной скалы или из плена дракона мечтал он, когда вместе со своим напарником садился в лодку. Он наблюдал, как она спускается, он больше не сделал ни единого усилия, чтобы помочь ей, только удерживал лодчонку в яростной неподвижности, пока она слезала с ветки – все тело сразу: торчащий, раздутый живот, растянувшийся капот, висящий на бретельках, и он подумал: Вот что мне досталось. Из всей зрелой женской плоти именно с этой схватят меня, беглеца в лодчонке.
– А где сарай? – сказал он.
– Какой сарай?
– С хлопком. На котором сидит этот парень. Тот, второй.
– Не знаю. Тут тьма сараев с хлопком. И наверно, на многих из них сидят люди. – Она разглядывала его. – С тебя кровища так и хлещет, – сказала она. – Ты похож на заключенного.
– Да, – сказал он, застигнутый врасплох. – У меня такое ощущение, будто меня уже повесили. Так, мне, значит, еще нужно подобрать моего напарника и найти тот сарай. – Он начал отчаливать. То есть он отпустил лозу. Большего ему и не нужно было делать, потому что, хотя нос лодки и занесло высоко на бревна завала, даже пока он удерживал лодку лозой в относительно спокойной бухточке за завалом, он чувствовал неизменный и постоянный звук, мощную журчащую силу воды всего лишь в одном дюйме от него, под хрупким днищем, на котором сидел на корточках, и как только он отпустил лозу, лодка оказалась во власти этой силы, она не сорвала лодку одним мощным рывком, а сначала раскачала ее несколькими легкими, пробными, по-кошачьи коварными толчками; теперь он понял, что его надежда на то, что больший вес сделает лодку более управляемой, была беспочвенной. В первые одно-два мгновения у него возникло безумное (и все такое же беспочвенное) ощущение, что лодка стала-таки слушаться его лучше; он поставил нос по течению и неимоверным напряжением сил сумел удержать ее в таком положении, он продолжал работать веслом даже после того, как обнаружил, что они идут по прямой, но уже кормой вперед, и продолжал выкладываться, даже когда лодку начало сносить на бок – то самое непобедимое движение, которое он уже хорошо успел изучить, слишком хорошо, чтобы пытаться бороться с ним, поэтому он не стал сопротивляться заносу лодки, надеясь использовать ее инерцию, чтобы провести ее по полному кругу и снова вывести носом по течению; лодка пошла бортом, потом носом вперед, потом снова бортом по диагонали поперек канала по направлению к другой стороне притопленных деревьев; поток под ними понесся с сумасшедшей скоростью, они оказались в водовороте, но не знали об этом, у него не было времени делать умозаключения или даже задумываться; он сидел на корточках, оскаленные зубы сверкали на залитом кровью и распухшем лице, легкие его разрывались, руки продолжали молотить веслом по воде, а верхушки деревьев тем временем грозно надвигались на них. Лодка ударилась, завертелась, ударилась еще раз, женщина полулежала на носу, цепляясь за планшир, словно пыталась присесть на корточки вопреки своему распухшему животу; теперь его весло лупило не по воде, а по живому дереву, налитому жизненными соками, теперь он желал одного – не уплыть куда-нибудь, не добраться до какого-то места, а только не дать лодке разбиться о стволы деревьев. Потом что-то взорвалось, на этот раз у него в затылке, и тогда нависающие деревья, раскрученная в водовороте вода, лицо женщины и все-все слилось в одно и исчезло в яркой беззвучной вспышке и сверкании.