Дикий селезень. Сиротская зима (повести)
Шрифт:
Врач погладил усы и тихо прочитал стихотворение:
Когда в мартеновские печи Везли «кукушки» лом войны, Фашистской нефтью были вечно Засалены мои штаны. И говорил мне дядя Саша: «Твой запах, брат, невыносим». Он отворачивался, кашлял… …Горели люди, танки… Дым…У дяди Саши из стихотворения аллергия объяснима: надышался на войне. Но ее аллергия на бензин… Несомненно, Ира — феномен почти фантастический. Условно я назвал это явление «синдром войны». Вы заметили, Михаил, что Ира называет собак, которые лаяли за забором, не иначе как овчарками. Это не случайно. У меня тоже в тех местах дача, и я сам не раз ходил тем проулком. Никаких овчарок там нет — обыкновенные цепные дворняги. Проулок, собачий лай, очевидно, вызвали в ее памяти эпизод побега отца из концлагеря. А поскольку механизм памяти включился не во сне, то весь ужас побега предстал перед ней как бы наяву, мало того, она как бы сама совершала побег. Психика ее, естественно, не выдержала… Возвратимся к аллергии. Что-то и было вначале. Вы же прямо с работы к ней приходили. Но я убежден, что Ира ушла по другой причине, иначе никаких симпатий к вам она бы не питала. Сами посудите, иметь детей нельзя, больной создавать семью — значит, обрекать дорогого ей человека на страдания. Вот она и освободила вас от себя. Вам, я вижу, от этого не легче. И все-таки подумайте хорошенько: у вас еще мать. Прошу вас, Ире о ее настоящей болезни ни слова. Подобный случай мне докторскую сулил, да здоровье человека — дороже.
Михаил, благодарно глядя на врача, порывисто, двумя руками потряс его крепкую маленькую руку и твердо, размашисто зашагал по аллее больничного сквера. Зашуршали под ногами опавшие листья, густо устлавшие дорожку. Точно встревоженные появлением человека, на Михаила полетели последние листья тополя. И он остановился, ловя и отпуская жесткие желтые листья. И сквозь горьковатый запах палой листвы уловил запах снега: свежий, холодный и немного полынный. Точно кузнечик прыгнул на ладонь, Михаил осторожно свел ладони вместе и увидел кленовый «вертолетик», похожий на крылышки кузнечика. «А вот и жизнь сама в руки просится, — просветленно улыбнулся Михаил и подбросил „вертолетик“ кверху. — Может, и проклюнется где клененком». И затем в его ладони упал будто фигурно вырезанный из жести бурый дубовый лист. Михаил задрал голову, завертел ею по сторонам, но никакого дуба не увидел. Каким ветром занесло сюда этот лист?
На демонстрации Михаил ходил охотно. То, что это дело нужное, само собой. Ведь именно в такие дни приходило к нему широкое осмысление своего времени и осознание в нем себя самого.
Неспокойно в мире. Лазеры, микробы заразные, нейтроны, дельфины-камикадзе, космос — все против нас, «Человек — это звучит гордо». Но ведь эти воители тоже люди. Что стряслось с их разумом?.. Им бы память Иры!.. Им бы, а не ей, этот проклятый синдром!
И только тогда, когда он был в рядах демонстрантов вместе с товарищами по работе, со всем Высокогорском, со всей страной, подобные размышления не вызывали в нем чувства бессилия перед мировым злом. Он наполнялся уверенностью, что разум победит. И его доля в этой победе — всегда оставаться человеком, добросовестно исполнять свои обязанности перед людьми.
Да и какой праздник без демонстрации. На ней такой жизненный заряд получаешь, и не верится: на самом ли деле были до этого какие-то невзгоды, плохие люди?.. И хорошо, что он жил сегодня в гуще великого праздника, смеялся вместе со всеми, желал всем добра и счастья и сам принимал поздравления.
Утром дергался, приставал к людям, трепал лозунги, пощелкивал флагами порывистый сыроватый ветер. После полудня приударил хрусткий морозец, и с чистого неба торжественно стали опускаться редкие снежинки.
Через час на сером асфальте, разноцветно пестревшем лоскутками лопнувших воздушных шаров, бумажными цветами, ржавыми листьями, было соткано белое покрывало, накрахмаленное, хрустящее под ногами радостных людей.
Первый снег в этом году был особенно запашист, будто земляничные поляны, огуречные грядки, арбузные бахчи пропустили через себя зальдившуюся воду, слетавшую на землю звонкими снежинками.
Михаил перелез через деревянную решетку детского садика, расположенного напротив дома, где жила Ирина, и стал смотреть на ее окно. Но от окон Шурматовых веяло каким-то холодом. Чем дольше вглядывался в них Михаил, тем больше они казались ему пустыми, незастекленными проемами в крестах переплетов. Сидя на деревянной коняшке, расписанной яблоками, он так и сяк наклонял голову, чтобы уловить отблеск стекла, и только неловко избочась, понял наконец, что стекла никуда не делись, а просто окна — голые, без роскошных васильковых штор, от которых вечерами шурматовская квартира казалась залитой дневным светом. Праздник, и голые окна. Не побелка же в такой день?
Михаил еще посидел на коняшке, но ни одно лицо не промелькнуло в шурматовских окнах.
Сквозь пролом детсадовской решетки пролез с лыжами пацанёнок лет шести. Сам он кое-как протиснулся, а лыжи перед дырой раздвинулись крестом. Мальчишка даже и не попытался просунуть их, а увидев взрослого на коняшке, отцепился от лыж. Они упали, четко, деревянно щелкнув, и соединились. Хозяин их, заложив руки за спину, насупился, надул румяным мячом щеки и отошел от дыры. Дескать, какой бестолковый дядька, давно бы встал и просунул лыжи.
Михаилу не хотелось помогать маленькому лодырю, однако он слез с деревянной лошадки и подошел к нему.
— Слушай, не в службу, а в дружбу. — Михаил сел на корточки и достал лыжи. — Помоги, а? Поднимись на четвертый этаж, вызови Ирину из пятьдесят девятой.
Мальчик надулся еще больше и с обиженным видом отвернулся, не зная: брать или не брать лыжи?
— Э-э, да у тебя крепление ослабло, — пошел на хитрость Михаил. — Подтянуть надо, а то будешь валенком елозить по всей лыже. Да и резина отошла. Сходи, дружок, а? А я тебе и крепление подтяну, и резину прибью.
Малыш недоверчиво покосился на лыжу, которую дядька вертел как негодную, будто собирался выбросить; потоптался и повернулся к дыре.
— А снег не растает?
— Нет, нет, — заверил Михаил, — ты что. Пока ходишь, еще навалит. — Он услужливо раздвинул перед посланцем сломанные досточки.
Точно застиранная, изжелта-беловатая наволочь затянула небо. Воздух, хлынувший сверху, подмял под себя воздух спокойный, с торжественно-церемонными снежинками. Одни он сразу, словно ладонью, прижал к земле, другие снежинки взметнулись вверх и забились, замельтешили, как толкутся вокруг ночных фонарей мотыльки, пока не запутались в густом, быстром снегу.
Снег валил и валил. Посланец запропал, и Михаил был уже не рад своей затее. Разве можно на что-то надеяться после того, что произошло? «Блажен, кто верует», — говорит Громский. Вот именно, блаженный, повернутый, стало быть. Конечно, Ирина не выйдет. Так что зряшная затея, никудышная. Мальца только от лыж оторвал. Но почему все-таки у Шурматовых голые окна? Учинили поди перед праздником стирку, да не успели выгладить…
Едва малыш показался в подъезде, Михаил перемахнул через деревянную решетку и бросился к нему.
— Ну как, дружок?
Тот, вконец разобиженный, будто его крепко одурачили, увернулся от присевшего на корточки Михаила и, даже не взглянув на него, пошел к лыжам.
— Что она сказала? — повернулся ему вслед Михаил.
Посланец остановился и сердитым баском выкрикнул:
— Уехали они, вот сто! В длугой голод зыть.
— Как уехали? — затормошил его Михаил. — Кто тебе сказал?
Мальчик исподлобья посмотрел на него и, осознав всю важность своего положения, солидно пробасил:
— Бабуска наса, она все знает. Позавсела уехали.
Михаил перемахнул через забор, опрометью бросился к подъезду, взлетел на четвертый этаж и неистово заколотил кулаками по мягкой дверной обивке. Отдышался, прислушался — за дверью тихо. «Значит, уехали. Иру от института оторвали. Шурматов давно поговаривал об отъезде: охота-де на старости лет кости на югах погреть, купить домик с садиком и ковыряться в земельке, за фруктами ухаживать. Да, уехали… Ну что ж, прощай, Ирина Петровна, прощай…»