ЖАНРЫ

Дикий селезень. Сиротская зима (повести)
Шрифт:

Не помня себя Михаил спустился вниз, возле садика оглянулся на знакомое голое окно, побрел, загребая туфлями снег. Потом остановился, крикнул мальчику: «Спасибо!» — и пошел домой, стараясь ступать на снег так, чтобы зря не рыхлить ослепительно чистой, чуть шершавой поверхности.

21

В последний день старого года Михаил с работы пошел пешком. Ему хотелось побыть одному, проникнуться счастливым ощущением нового, которое терпеливо дожидалось своего часа, чтобы войти в человеческий мир, и которой конечно же должно быть добрее старого…

Мало-помалу среди сплошного обвального гула он стал различать плотный перестук трамвайных колес, озорные выкрики мужиков, облепивших трамваи, рокочущее гудение грузовиков. Два раза возле него останавливались какие-то машины, которые, видно, приходилось ему разгружать на своей Машке. Удивляясь шоферской памятливости, он благодарно улыбался и махал рукой вперед: дескать, ладно, езжай, мне торопиться некуда.

Успокаивалась улица. Густые сумерки все плотнее сжимали Михаила. Но сегодня они почти не давили ему на сердце: в них не ощущалось той смутной, щемящей тревоги, какую они обыкновенно в себе таят. И он долго не мог понять, отчего это сегодня такие легкие сумерки.

Выгнувшаяся чашей еловая лапа, на черенок которой наступил Михаил, приподнялась и шлепнула его по коленям: очнись, мол, приятель, Новый год на носу! С этой разлапистой веской и пришел он домой.

Легкое приятное нетерпение подхватило его, и он бестолково засуетился, пока мать не осадила его:

— Будет тебе бегать. Лапушку еловую ваткой припороши, не то придут Таська с ребятишками, а у нас даже Новогодьем не пахнет.

Михаил поставил на телевизор трехлитровую банку с водой, сунул в нее широкую, как опахало, смолистую ветку и стал ее обряжать. Банку он обернул марлей, на иголки понацеплял клочки ваты и снежинки, которые настриг из конфетных и чайных золотинок. Золотицочные снежинки горели ломкими холодными огоньками, но все равно Михаилу казалось, что в хвое запутались настоящие электрические лампочки.

В детстве елок им с Таськой не ставили. На настоящей елке Миша был всего один раз, когда Костик пригласил его к себе. Это была не елка, а сказка. Звезды бенгальских огней сыпались вместе со снегом, густо валившим от вращения продырявленного фонаря-барабана. Цветные всполохи китайского фонаря неудержимо вовлекали в хоровод вокруг елки. На настоящем пианино весело играла Лиса Патрикеевна, мама Костика. Папа его, добрый и сильный Дед Мороз, брал под мышки детей и кружил их. И даже была настоящая Снегурочка с нежным голосом, от которой пахло снегом и хвоей…

Потом они сами с Тасей как-то раз насобирали по двору еловых веток, привязали их к Мишиной березовой клюшке, которой он гонял хоккейный мяч, и нарядили елку не хуже, чем у Громских.

Ближе друг к другу, чем в то далекое предновогодье, брат и сестра не были больше никогда.

Чем меньше времени оставалось до Нового года, тем тоскливее становилось Михаилу, будто сегодняшние сумерки запоздало легли на сердце. Было ясно, что Моховы не придут.

— Поди за Октябрьскую на тебя взбрындели. Таська, она ишь какая. То ей не так, друго не эдак. Не угодишь. Возомнилась, прямо куда там. Невелика госпожа, могла бы и пособить старухе. Наставлять-то всяк горазд. А потом поди скажет, у матери с Мишкой елка не убрана, телевизор не показывает. Да Ивана поди смутили. Накричали небось с Нинкой на парня. Он и поутих. Ох-хо-хо. Все с крут'a, все с крут'a. Остатнюю душевность выкричали.

Анна Федоровна села за стол, заставленный ею до краев разносолами и сдобой, но потом встала, видно, не могла найти себе места от безлюдья в такой праздник, и, подтянув ходики, оторвала последний листок численника.

Михаилу почему-то было стыдно перед матерью. Ему казалось, что мать жалеет его, считает несчастным и тяжело переживает за него. И в самом деле, Михаил чувствовал себя как-то одиноко, хотя сам отказался пойти с Громским во Дворец на бал: застеснялся своей неуклюжести, немодности; застеснялся незнакомого общества из местных знаменитостей — футболистов, да и мать не мог оставить одну.

Конечно, Анна Федоровна боялась остаться на Новый год одна-одинешенька: уж слишком неудобной и ожидающей была ее поза. Но Михаил стыдился своего одиночества, ему не хотелось выглядеть перед матерью никому не нужным, несчастным, и он тоже надумал похитрить.

— Полежи пока, мам. Еще целый час. А я сбегаю позвоню, чтобы меня не ждали.

— Ты бы хоть телевизор направил, — не поднимая головы, безнадежно, слабым голосом попросила Анна Федоровна.

— Да ты что как маленькая! Позвоню и приду, — рассердился Михаил. — Теле-еле-визор. Надо с получки новый покупать. А с этим только нервы трепать. — Он закрыл магнитофон, поставил на него банку с убранной еловой лапой и стал на табуретке бестолково вертеть телевизор, постукивать по нему, дергать сзади проводки. Потом смахнул паутину с кинескопной лампы и покрутил на лампе кольцо магнитной ловушки. Видимо, это кольцо повлияло как-то, и на телевизионном экране зашевелились бледные, призрачные тени хороводниц в снегурочьих кокошниках-снежинках.

Не меняя положения, Анна Федоровна подняла глаза на экран и мрачно определила:

— Хороводят девки.

Михаил от радости, что хоть как-то оживил телевизор, потрепал мать по плечу:

— Смотреть можно. А ты все — неумеха да неумеха. Это тебе не утюги чинить. Это, мам, э-лек-тро-ника. Михе Забутину только захотеть.

Он накинул новую цигейковую шубу, надел шапку.

— Я счас, мам, до телефонной будки и обратно. Скажусь, что не приду.

Анна Федоровна встрепенулась и крикнула:

— К двенадцати-то поспей!

22

Часа за два до боя курантов каждый год Михаил проходил по безлюдным улицам, с легким волнением ощущая, как что-то большое, новое стоит за домами и ждет своего часа, чтобы обновить весь мир.

Обычно потрескивали от крепкого морозца витрины магазинов, заросшие диковинными растениями в посверкивающей бахроме. Капустно похрустывал, поскрипывал, повизгивал под ногами свежий снег, и если уж не роились в глубоком воздухе снежинки, не блуждали тусклыми светляками, то змеилась кисейная поземка и серебрилась в фонарном свете морозная пыль.

Нынче на улице Новый год не чувствовался. На голых витринных стеклах серели потеки. Под фонарями и окнами пестрел вытертый снег. И все же, несмотря на все признаки сиротской зимы, Михаил ощущал близость чего-то волнующе счастливого. Предчувствие это будто подталкивало его посмотреть на окно Ирины, и он прибавил шагу.

Из бывших шурматовских окон светилось только кухонное. Свет был какой-то открытый, неуютный. Так светятся окна без задергушек.

Задрав голову кверху и не отрывая глаз от голого окна, Михаил вбежал во двор. Не успел он миновать детсадик, как черный квадрат окна ударил ему в глаза. Михаил не останавливался, а, напротив, словно готовился к последнему прыжку на отходящий пароход, перемахнул тротуар, подъездную дорогу, еще тротуар и взлетел на крыльцо, чуть не столкнув старомодную старуху в длиннополом пальто с острыми плечиками.

— Молодой человек, — укоризненно погрозила пальцем старуха, — молодой человек, не могли бы вы посмотреть за домом Пупсика? — Она строго повела бровью, точно определила меру наказания за проступок и, молодясь, встряхнула головой так, что круглая шляпка с облезлым пучком перышек подскочила. — Где-то носится, бесенок. Как бы не заблудился, дуралей. Пуп-си-ик! Пупонь-ка-а!

Михаилу было не до Пупсика, и он хотел уже лететь на четвертый этаж, пока люди из бывшей шурматовской квартиры не легли спать, но не мог так грубо, без всяких объяснений отдавать старой женщине и задержался, а потом подумал: «Раз старуха из этого подъезда, то она поди знает про пятьдесят девятую».

Поделиться с друзьями: