Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дневник 1931-1934 гг. Рассказы
Шрифт:

— Себя она любит сильнее, — вот что ответил мне Генри.

Говорим с Генри о жизни писателя. Как замирает в нем жизнь, когда он принимается за работу; он не то чтобы в спячку впадает, а просто умирает как человек. И действительно, когда Генри глубоко погружен в свою книгу, он производит впечатление зомби, человека, чья душа покинула тело. Но это смерть временная, и она, в свою очередь, работой пробуждает новую, обогащенную жизнь; выработка энергии приостанавливается, чтобы воспрянуть с новой силой.

Но за то, чтобы быть сильным во время творческого труда, Генри расплачивается последующей колоссальной расслабленностью. Думаю, что это так, потому что я сама, встав из-за письменного стола, чувствую, что осталась без сил.

На всяком сборище он старается пробыть до конца, когда остаются одни подонки. Я предпочитаю уйти до того, как начнется безобразие. Он хочет выхлебать все до дна. Я хочу сохранить иллюзии.

Что-то я в нем затронула, но станет ли он писать иначе?

Жизнь его с Джун предстает теперь как дикие метеоритные зигзаги, сравнимые с моими побегами от моего подлинного «я».

Если бы можно было писать одновременно на всех уровнях, на которых идет наша жизнь, — сразу и обо всем! Всю правду! Генри близок к этому, а я не могу избавиться от порока приукрашивания.

Помимо прочтения Лоуренса есть еще одно обстоятельство, подготовившее меня к трущобному языку Генри, к его плотоядным раблезианским пассажам. Это словечки моего отца, когда он находился в мужской компании или был выведен из себя. Испанские мужчины не стесняются грязных ругательств, но, разумеется, только не в присутствии женщин. На любом социальном уровне, независимо от образования и воспитания. Мать моя была в отчаянии от этого и старалась всеми силами, чтобы до наших ушей ничего не долетало. Она признавала, что это — нестираемая черта испанцев. Однако поразительно все-таки, что мой отец, тонкий рафинированный человек, ругался почище пьяного извозчика.

Буря разыгралась вчера вечером, когда мы сидели в кафе. Мраморные градины, яростное море деревьев…

Я прочитала один из немногих понятных мне пассажей Шпенглера. Это там, где он говорит об отношении между архитектурой и национальным характером. Как дома на Востоке раскрывают эмоциональную сторону людей. Никаких окон наружу, все выходят во внутренний дворик, частная жизнь — тайна. И все комнаты связаны этим внутренним двориком. Богатства скрыты. Мысли скрыты.

Генри начинает изображать элегантного джентльмена, снисходительно и высокомерно беседующего с проституткой, потом переходит к изображению женщины в конвульсиях страсти, и вот потекли истории. Буйное детство на улицах Бруклина. Жестокие игры на пустырях, драки, гонки на велосипедах — ничего, что указывало бы на будущего писателя. Все его штучки. Хитрости. Проделки. Воровство мелочи у слепого продавца газет. Вранье. Жульничество. Терзающая тело и душу похоть. Кроме бедности, убожества, мерзости, здесь нет ничего, что оправдывало бы его озлобленность. Не могу найти место, откуда родом его горечь.

* * *

Мы все, Генри, Фред и я, сидим в нашем саду в Лувесьенне. «Это не просто обычный сад, — говорит Генри. — Здесь все таинственно и полно значения. В одной китайской книге есть упоминание о небесном царстве или саде, подвешенном между землей и небом. Вот это и есть тот самый сад».

Еще одна ночь. Во время прогулки показываем Генри старый дом, почти замок с двумя башнями. Я рассказываю, что никогда не бывала внутри этого замка, и тем не менее знала, какая там мебель, как выглядят комнаты в башнях, какие там стены — в деревянных панелях с многочисленными дверцами, шкафчиками и прочими тайниками. Совсем недавно тетушка прислала мне рукописный дневник моего прадеда, того самого, что покинул Францию во времена Революции, отправился на Гаити, потом оказался в Новом Орлеане и наконец на Кубе, где он, между прочим, построил первую железную дорогу. Он описывает замок, брошенный его родителями в Анжу, и сразу становится ясно, что дом в Анжу — точная копия нашего замка. Тетка прислала фотографию замка в Анжу, это двойник нашего дома с башнями. Тетка описала комнаты в башнях и их обстановку. Все в соответствии со вкусами тех времен. Но я-то каким образом все это уже знала? Может быть, это родовая память?

Лувесьенн спит. Только взлаивают собаки, когда мы проходим мимо. Я слушаю Генри. В нем решительно два человека. С одними женщинами он грубый, резкий, видавший виды мужик. С другими — наивный романтик. Джун в вечер их первой встречи явилась ему в виде ангела, несмотря на всю атмосферу дансинга вокруг нее. Я вижу теперь в нем человека, способного стать рабом своих страстей. Но во всех его историях ощущается присутствие женщины, берущей инициативу на себя. Вот почему, признался он, ему так нравятся проститутки. Ведь Джун сама положила голову ему на плечо в первую ночь их знакомства и попросила поцеловать ее. А грубость его — чисто внешнее. Просто, как все слабые люди, он может совершить самый гнусный поступок именно потому, что слабость превращает его в труса. Он обходится с женщинами при расставании ошеломляюще грубым образом, потому что ему непереносим сам момент разрыва.

Но кажется, что все его действия продиктованы могучим, инстинктивным потоком энергии. И я не могу поверить, что человек способен быть таким безжалостно жестоким, хотя он как будто живет совсем по другим законам, живет первобытной жизнью, по другим, совсем не моим, родовым обычаям и традициям. Ничего не чтит. Живет — и все тут. Сказал мне как-то, что ангел или дьявол мог бы изменить темп жизни Джун. И его тоже. Это сама природа с ее безглазыми бурями, землетрясениями, приливами и отливами, с ее ненасытностью. И все же он отдает собаке половину своего бифштекса, он раздвигает пределы мира и приносит радость.

Затем этот беспорядочный, легко меняющий настроение человек сосредоточивается на рассуждениях о своих книгах. И в нашем разговоре сразу появляется, как всегда, стойкая, бодрящая жизнерадостность. Его разгульного существования, дотошности, вкуса, безнравственности, сентиментальности хватит на сотню книг. Застой ему никогда не был знаком. Самоанализу спокойная жизнь не требуется. Генри — генератор энтузиазма.

А с чего бы это он сказал: «Мне надо оставить рубец на лице мира»?

Этим утром я получила несколько первых страниц его новой книги. [42] Вот это да! Здесь все — цельность, мощь, каждое слово бьет в цель. Блестяще написано.

42

Имеется в виду «Тропик Козерога», законченный в 1938 г. и вышедший в 1939-м.

В один из вечеров за нашим с Генри столиком в кафе сидела и Маргарита. Шел довольно бессвязный разговор, пока Генри не стал задавать вопросы о психоанализе. Все, о чем читала каждый год, все беседы с доктором Альенди, мои собственные изыскания в этой области, мои теории — все это я постаралась выложить с невероятной горячностью и безапелляционностью. Относилось это к теме судьбы. Никакого предопределения нет. То, что мы зовем судьбой, есть на самом деле, наш характер, и этот характер можно изменить. Понимание того, что мы несем ответственность за наши действия и отношения, вовсе не должно нас обескураживать: оно означает также, что мы вольны изменить свою судьбу. Она не раба нашего прошлого, обусловливающего наши чувства, наш жизненный путь, наше наследство и весь вообще наш фон. Все это может быть изменено, если у нас хватит мужества проанализировать, каким образом это нас формирует. Мы можем изменить наш химический состав, если не побоимся разложить его на составные элементы. Генри остановил меня:

— Не верю я ни идеям доктора Альенди, ни твоим рассуждениям. Я его видел всего один раз. Он по-животному чувственный, вялый, апатичный, хотя по его глазам видишь, какой запас фанатизма таится в этом человеке. А вот ты, о, ты так понятно, так красиво все для меня расставила по местам — еще бы, ты ведь у нас страшно умная и все у тебя так хорошо получается. Но сейчас я все-таки сомневаюсь в твоем искусстве. Изобразила ты великолепную схему — каждая вещь на своем месте — такая красота выглядит убедительно, даже слишком убедительно. Но ты-то сама вовсе не на этой безмятежной поверхности, а гораздо глубже, ты погрузилась глубоко-глубоко, в самые темные бездны. Есть ведь еще слои и слои, они лежат на бездонных, неизмеримых глубинах, потому что ты сама бездонна и неизмерима. Обманчивы твоя ясность и простота. И такой мыслитель, каким ты сейчас предстала предо мной, только приводит меня в величайшее замешательство, вызывает сомнение, тревогу.

Маргарита произнесла совершенно спокойным тоном:

— Такое ощущение, что она показывает вам замечательную модель поведения, но сама-то соскользнет в сторону и посмеется над вами.

— Это точно, — сказал Генри.

Я рассмеялась. Но то, что Генри вдруг набросился на меня с такой критикой, меня огорчило. Война, неминуемо предстояла война с ним.

Однако когда Маргарита унта и мы остались вдвоем, он заговорил иначе:

— Теперь-то я поведу себя как обычно. А то я говорил вовсе не то, что думаю. По правде говоря, твои слова меня потрясли. Ты никогда раньше так не смотрела в корень, как сегодня. Но я стал ревновать к успеху Альенди. У меня сильнейшая, какая-то извращенная ненависть ко всякому, кто открывает для меня что-либо новое. Ты открыла для меня целый мир, но ведь в этом заслуга Альенди.

Поделиться с друзьями: