Дневник читателя. Русская литература в 2007 году
Шрифт:
я нашла пожелтевшие машинописные листочки – мои литинститутские стихи. Как они там оказались, ума не приложу – никогда их тебе не давала. Или ты реквизировала их на кафедре творчества?
Все так, но после ухода «садовницы»
я не то чтобы переживала, это совсем другое. Целый год было чувство, что меня выключили из розетки. Обесточили.
«Сорняки душили все, розы болели, овощные грядки пустели». Иными словами – «жаворонок смолк». А покуда не смолк, в его песенке то и дело возникали ноты вины – вины перед ушедшими, которых так безмерно любила героиня Поволоцкой. Любила, была любима, душа в душу с мамочкой жила, а виновата. Потому что тоже уходила (как все мы), хотя всегда была рядом, заботилась и принимала заботу, слушала стародавние истории, чтобы потом пересказывать их (должно быть, не по одному разу) своей единственной дочери. Не понимающей, в чем ее матери должно виниться и чего ей можно бояться.
Мне сегодня страшно, Лизонька. Ты говоришь, такой, как Ася, бояться нечего? Нет, Лизонька, страшно.
Однажды ты попросила прочесть что-нибудь из новых стихов и с особенно иронической усмешкой выслушала один, о смерти – шарящей в пещере драконьей лапе.
– Ага, ты тоже ее боишься? – и засмеялась хрипло и неприятно.
Это, разумеется, «садовница». На вопрос, что же она сказала тогда дочери, однозначно ответить нельзя. Может быть, «тоже» здесь значит «как все» с подразумеваемым «кроме меня». Может быть – «как я, хоть и стыдно в своем страхе признаться». Вопреки всей предоставленной нам информации, хочется верить во второй вариант. Как и в то, что обе ушедшие матери до конца простят своих всегда перед ними виновных дочерей. Вне зависимости от того, «хорошо» или «плохо» те себя вели. Вне зависимости от того, отдавались ли дочери все душевные силы, заветные воспоминания, родовые тайны или та довольствовалась брезгливыми окриками и ударами ремня в детстве, провоцирующим отчуждение наставительным презрением в юности и холодными разговорами на отвлеченные темы и позволением оказывать услуги во взрослой жизни.
Бестолково я написал. Антипрофессионально. Ничего не сказал ни о чарующей ажурной речи, фактурном великолепии и мастерских хитросплетениях сюжета «беседной повести» Поволоцкой, ни об отточенном (мнимо холодном) слоге, выверенной игре «скромных» символов, композиционном изяществе и жестком психологическом анализе в повести Васильковой. Да и о сопряженности человеческих судеб с неизжитой трагедией России обмолвился бегло и лишь в связи с Поволоцкой (у Васильковой тема эта тоже звучит, хоть и приглушенно, но внятно). Только не будь две сошедшихся под «новомирской» обложкой истории рассказаны «своими словами», не так бы свербили душу два нераздельных вопроса. Поймем ли мы ушедших родителей? Простят ли они нас?
15 августа
Иные нужны мне картины. И разговоры
В конце прошлого года столкнулся я случайно на улице с приметным писателем старшего поколения. Поздоровался. И услышал краткую, но завидно энергичную инвективу. Примерно такую. Сколько знаю (сам я, разумеется, газету Вашу не смотрю, но мне рассказали), Вы скверно отозвались о моем последнем романе. Так? (Киваю, было дело.) Вы, вероятно, его не читали… (Пытаюсь возразить. Тщетно.) … Не знаю, не знаю, если б прочли – такого бы не написали. Впрочем, Ваше дело, но теперь нам с Вами говорить не о чем.
Не о чем так не о чем. Недостатка в собеседниках, к счастью, не испытываю. Как не испытывал в те баснословные года, когда еще его превосходительство любил домашних птиц и брал под покровительство хорошеньких девиц. То бишь демонстрировал мне (и тогда – литературному критику) свое благорасположение в длиннейших телефонных разговорах, перекладывая комплименты отборными афоризмами (хоть сейчас в журнал неси) о войне, мире, добре, зле, конце человеческой истории, любви, поэзии, государственной службе, постмодерне, ничтожестве журналов, порче литературных нравов и собственной ото всех и вся благородной независимости. И почему-то никогда не спрашивал, читал ли я его книги (вообще-то вызывавшие полярные реакции) или высасывал рецензии на них (более чем просто «положительные») из своего среднего или чужого указательного пальца. Вообще-то ничего нового во время нашей, надеюсь, последней личной встречи я не узнал. Это гений и злодейство – две вещи несовместные, а талант и гремучая смесь закомплексованности, чванства и хамства вполне могут в одном персонаже ужиться. Приобщаться к новым творениям поставившего меня на место генерала-от-истерии меня не тянет, но куда я, спрашивается, от них денусь? У его превосходительства есть оброчный журнал, где тиснению предается всякий вышедший из-под златой клавиатуры набор букв. И если в какой-то раз литеры сложатся удачно (что вполне возможно), то я только порадуюсь и, разумеется, не стану таить от читателей газеты (включая «генеральских» шестерок-стукачей) этот приятный факт. Ну а если заблистает еще одна куртуазно-гиньольная абракадабра – извините, без меня. Найдутся и дежурные хулители, и дежурные чесатели пяток – либо читавшие оный текст, либо и без того знающие, что по его поводу прокукарекать (проворковать).
Не в моем былом знакомце дело. (Хотя следовало, конечно, в младые лета быть умнее, жестче держать дистанцию: не поддакивать, щадя и тогда клокотавшее самолюбие собеседника, не искать оправданий любому из его парадоксов, последовательнее защищать тех коллег, что тогда смешивались им с грязью, – но это моя личная проблема.) Уличная сцена довела до кипения мою и без того достаточно сильную неприязнь к тому, что именуется «отрицательным отзывом». Почему, спрашивается, должен я информировать ни в чем не повинного читателя об опусах, которые сам одолеваю из чувства долга? (Долг двойной – историка литературы, для которого не существует «не достойных прочтения» текстов, и обозревателя на окладе, обязанного ориентироваться на местности.) Да, бывают безвыходные положения. Это если писатель, с одной стороны, раздут пиарщиками до неприличия, а с другой – все же чего-то стоит, какую-то, пусть мне неприятную, но значимую мысль миру несет, какими-то, пусть, по мне, вычурными, но характерными приемами письма владеет. Тут «выразительным молчанием» не обойдешься – все-таки в газете служу, «соответствовать» запросам публики (уже ей навязанным) приходится. (И потому я особенно радуюсь, когда у авторов, обычно меня раздражающих, если не выразиться покрепче, выходят живые, с моей точки зрения, сочинения.) Впрочем, довольно часто я и от обсуждения «кумиров» ускользал. За что укорялся вострыми коллегами: презрительно, дескать, молчит об истинном титане духа. (Все-то ведь знают! А может, у меня от восторга глаза на лоб полезли и уста немотствуют? Да нет, шучу. Чистую правду писали обо мне знатоки литературного быта.) Да, молчал в надежде – когда тщетной, а когда и нет – что «само рассосется».
Но ведь наши самоварные «звезды» напоминают о себе не каждый день. Обычно работать приходится с нормальными книгами и журнальными публикациями. Ознакомился я недавно (кроме прочего) с двумя увесистыми творениями. Одно – молодого дебютанта, из которого, похоже, пытаются сделать «звезду». Другое – писателя со стажем, привечаемого именитыми собратьями (один мэтр соорудил мармеладное предисловие, второй – еще более шоколадный текст на обложку). Есть веские основания предполагать, что два несхожих романиста – симпатичные и порядочные люди с благими намерениями. Дальше – не могу! Не могу писать ни про сюжетную тягомотину как бы «увлекательного», как «фантасмагорического», как бы «приключенческого» романа, ни про его надуманный манерный язык, ни про его грошовую философичность. И про наивный мелодраматизм, столь же наивную путаницу в исторических и культурных реалиях и бесцветный слог романа воспоминательного – тоже не могу. Правда, второй автор демонстрирует незаурядную осведомленность в… скажем, к примеру, музейном деле (или автоспорте, или охоте – истинный предмет его могучей и достойной страсти не называю). Так пусть музейщики (автогонщики, егеря) его и разбирают по косточкам. С восхищением (надеюсь) или негодованием. Литературного события я здесь – при живейшем, признаюсь, желании – не вижу. Как и в антиутопической сказке дебютанта, который наверняка найдет адептов в инфантильно-фантастической округе.
Я не дедушка русского постмодернизма (умеючи применявший метод этот, когда о нем и слуху не было), который, глубоко презирая всю (за редчайшими исключениями) литературу, с издевательским драйвом возводит в «перл создания» буквально любой текст. (По-моему, нет горше для писателя участи, чем стать экспонатом коллекции нашего «первого критика». Впрочем, исключения есть и в его практике. Но их очень мало.) Мне не хочется портить настроение писателям, которые мне не близки и/или просто слабы (вариант: чьи книги я не расчухал). Но и актуализировать, пиарить, вводить в литературный процесс их работы я тоже не хочу.
Как не хочу участвовать в дискуссиях об этом самом (то ли утраченном, то ли разбежавшемся в разные стороны, то ли едином-неделимом) процессе . Пусть у нас почти нет более-менее внятных и достоверных человеческих историй, Имярек все равно стенает о засилии «реализма» и равнодушии журналов к утонченно артистичной (экспериментальной, брутальной, тотальной и диагональной) словесности. (Пример свеженький.) А другой – шибко духовный – Имярек, воздев очи горе, оповещает, что очень разные (если чуток подумать) писатели, которые, дескать, гремели в отвратительных безответственных 90-х, сегодня погибли, аки обры. Славит достигнутое «торжество справедливости», хотя сам он пятнадцать лет назад долбал тех же писателей с тем же энтузиазмом, а печатаются (обсуждаются, «участвуют в процессе») объекты его порицаний (кто – резонных, кто – надуманных) нынче не меньше, а больше, чем в оны годы. (И этот пример не из холодильника.)
Перекрестное опыление (один напишет вздор, другой – на вздор разбор) , быть может, в принципе полезно литературе, только далеко не всегда. Мне же оно надоело до крайности. От сумы, тюрьмы и полемических взбрыков не зарекаюсь (иногда все же хочется тряхнуть стариной, пресечь демагогию и назвать кошку – кошкой), но вообще-то иные нужны мне картины . Меня интересует живое слово редких (всегда, а не сейчас) настоящих писателей. Мое дело – поддерживать связь (возможность которой скукоживается на глазах) между такими писателями и их потенциальными читателями.