Дневник офицера Великой Армии в 1812 году.
Шрифт:
Ляды, 18 ноября. Ночь с 17-го на 18-е прошла доволь но спокойно, если не считать тревоги, вызванной разведчиками Кутузова, которые пытались было нарушить наш покой. Но нескольких храбрецов, стерегших нас, оказалось достаточно, чтобы обратить их в бегство.
Я не могу здесь не коснуться, хотя бы бегло, тех причин, которые вместе с климатом и тяжкими лишениями содействовали разложению наших полков.
Как только армия перестала идти вперед и повернулась спиной к завоеваниям, доверие тех, кто продолжал забирать добычу, найденную в Москве, было поколеблено. Дисциплина, порядок, рвение к службе — все это для многих стало делом второстепенным. Сначала равнодушно смотрели на все опасности, какие могла породить такая распущенность; думали почти исключительно о том, как спасти добычу, и в помыслах о ней стали забывать о том, что надо делать, чтобы спастись самим. Иные вскоре же начали откалываться от армии, воображая, что, опережая ее, скорее и легче сохранят свою жизнь; этим давался дурной пример и разрывалась моральная связь, спаивавшая до сих пор все части войска. Другие не покидали, правда, своих частей, но занимались по преимуществу своими личными делами и все заботы, все внимание посвящали своим повозкам, своим лошадям, мало интересуясь своими полками.
Дурное, как и хорошее, действует заразительно, и эта роковая беспечность распространилась повсюду, сверху донизу иерархической лестницы. Солдаты отлучались из своих частей, сперва небольшими группами, потом все в большем количестве, и все чаще и чаще. Исключениями являлись только некоторые отряды, где начальники зорко наблюдали за своими подчиненными, но и там невозможно было за всем усмотреть. Мы видели, в каких тревожных размерах росло со дня на день число вырывавшихся из своих рядов солдат. И если бы начальники, если бы жандармы задерживали первых же встреченных ими «одиночек» и поступали с ними так, как они того заслуживали, то, быть может, зараза не распространялась бы с такой быстротой, может быть, и наши позднейшие несчастья оказались бы менее тяжкими. Но когда об этом подумали, было уже слишком поздно; не было уже благоприятных обстоятельств, ослабевала сила, а зло впустило слишком глубокие корни, чтобы его можно было вырвать.
Затем наступила эта страшная зима, к которой мы совсем не подготовились. С 6 ноября все изменилось: и пути, и внешность людей, и наша готовность преодолевать препятствия и опасности. Армия стала молчаливой, поход стал трудным и тяжким. Император перестал работать; он взваливает все на своих помощников, а те, в свою очередь, на своих подчиненных. Бертье, верное эхо, верное зеркало Наполеона, бывало, всегда начеку, всегда ясный, всегда определенный, ночью, как и днем, теперь только передает приказы императора, но ничего уже от себя не прибавляет.
Масса офицеров растеряла все — взводы, батальоны, полки; в большей своей части больные и раненые, они присоединяются к группам одиночек, смешиваются с ними, примыкают на время то к одной колонне, то к другой, и видом своих несчастий еще более обескураживают тех, кто остается еще на своем посту. Порядок не в состоянии удержаться при наличности такого беспорядка, и зараза охватывает даже полковых ветеранов, участвовавших во всех войнах революции.
Но вот что замечательно: в полках, где командиры выказали себя и справедливыми, и строгими, офицеры с большей твердостью отстаивают требования дисциплины; к этим начальникам всегда относятся с большим уважением и охотно помогают им в их бедствиях. Полная противоположность наблюдается в полках, где царит слабость, снисходительность и мягкая распущенность; там солдаты отказывают и в уважении, и в преданности, и в подчинении; да, сердце человеческое дает необыкновенные уроки!
Но надо сказать и то, что борьба оказывается выше сил человеческих. Солдатам, еще стоящим под ружьем, все время одним приходится стоять лицом к лицу перед неприятелем; они мучаются от голода и часто вынуждены спорить с вышедшими из рядов, которых они презирают, из-за какого-нибудь куска павшей лошади. Они подвергнуты всем ужасам зимы, они массами падают в местах, где властная необходимость заставляет их задержаться и повернуть лицо к неприятелю. Они умирают во сне, умирают на долгих переходах. Каждый шаг, каждое движение требуют от них усилий; а кажется, что им надо хранить все свои силы, чтобы воспользоваться ими в момент битвы.
Вечером в полях, где приходится останавливаться для ночного отдыха, они укладываются у подножия елей, белых берез или под повозками, — кавалеристы с уздой в руках, пехотинцы оставляют на спине ранец и прижимают к себе оружие; точно как в стаде, они плотно прижимаются друг к другу и обнимаются, чтобы разогреться. Сколько раз при пробуждении среди этих обнявшихся находят уже остывший труп; его оставляют, не бросивши на него ни одного взгляда. Иные, чтобы развести огонь, вырывают с корнем деревья, иные в отчаянии поджигают дома, где расположились генералы. Иные, наконец, настолько изнурены усталостью, настолько слабы, что уже не в состоянии шевелить ногами; прямо и неподвижно, как призраки, сидят они перед кострами.
Лошади грызут древесную кору, проламывают лед ударами копыт и лижут снег, чтобы утолить жажду.
Каждый бивак, каждый трудный переход, каждый сожженный дом открывает для взора кучу трупов, наполовину уже истребленных. К ним скоро подходят новые жертвы, которые, стараясь как-нибудь облегчить свои муки, устраиваются возле дымящихся остатков среди испускающих последний вздох товарищей, и сами вскоре подвергаются той же участи. Что же касается тех, кто попадает в руки казаков, то слишком нетрудно отгадать, как с ними поступают! Таково положение армии при возвращении из Москвы. Большую часть этого долгого пути единственной пищей служит для нее лошадиное мясо; спиртные напитки отсутствуют, а все ночи приходится проводить на открытых биваках при 20-градусном морозе.
Немыслимо описать, как страдают наши несчастные раненые! Всего сказанного недостаточно, чтобы выразить, какое сострадание возбуждают они к себе даже в самых загрубелых сердцах. В беспорядке наваленные на повозки, лошади которых падают, они оказываются покинутыми посреди дорог, около биваков, без помощи, даже без надежды получить ее. Открытые всем ужасам климата, ничем не прикрытые, умирающие, они ползают между трупами, поджидая смерти с минуты на минуту; и нет никого около, кто дал бы им хоть каплю воды, чтобы смочить их уста.
Товарищи, друзья, даже самые преданные, этих жертв, проходя мимо них, притворяются, будто не узнают их; они отводят свои взоры из боязни, как бы не пришлось поступиться чем-нибудь, что еще у них осталось, или как бы не решиться на какое-нибудь ужасное действие, о чем эти несчастные умоляют все время.
Нет больше друзей, нет больше товарищей. Жестокие друг к другу, все идут, одетые в какие-то нелепые лохмотья, смотря вниз и не произнося ни единого слова. Голый инстинкт самосохранения, холодный эгоизм заменили былой душевный пыл и ту благородную дружбу, которая обычно связывает братьев по оружию...
В ночь с 17-го на 18-е император оставил Ляды и двинулся к Дубровне, куда должен был приехать до рассвета. Даву, поддерживаемый Мортье, командует арьергардом. Перед ним идет императорская гвардия, а еще впереди — итальянская армия. Зайончек и Жюно составляют авангард.
Ляды — литовское местечко, и мы надеялись, что оно будет пощажено. Но и вчера вечером, и ночью значительная часть домов была уже разрушена, а в момент нашего отъезда мы с грустным удивлением смотрели, как все оставшиеся дома предавались огню. Печальная, суровая необходимость! Это нужно было для того, чтобы замедлить движение преследующих неприятелей.
Кавалерии великой армии, кроме итальянских кавалеристов гвардии, уже нет больше. Из ее остатков составили только 4 роты по 150 человек в каждой; в состав их входят большей частью офицеры, лошади которых еще уцелели. Генералы играют здесь роль капитанов, полковники — роль лейтенантов и т.д. В рядах можно видеть офицеров, бывших саксонских драгунов, итальянцев, принадлежавших к легкой кавалерии, тосканских стрелков 28-го полка.
Вечером, наконец, мы приходим в Дубровну. Эта местность уцелела гораздо лучше всех, какие нам попадались на пути по выходе из Москвы. Здесь находятся польский супрефект и местный комендант. Евреи выказывают здесь еще больше недоверия, чем обычно, и только с большим трудом можно добиться, чтобы они что-нибудь продали или купили.