Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Бекасята. Охотники, по наблюдению Л. Толстого, не любят маленьких детей. Я думал об этом, мне кажется, это потому, что бессознательно они видят в них конкурента: охотник сам ребенок, и вот еще один появился…

Их называют в охотничьих книжках уродливыми, какие-то почти черные тараканы с длинными носами и ногами. Но раз на охоте была со мной женщина-мать. Собака нашла гнездо только что вылупившихся бекасов, рядом на кочке лежала теплая скорлупа. Один бекасенок хотел удрать от нас, но осока была очень густая, встречный пучок былины задержал его и чуть-чуть наклонился от его тяжести, и он полез на былинку, она гнулась сильнее, он лез, добрался до половины. Тут женщина-мать осторожно взяла его в руки, принялась его целовать и говорила:

— Миленький мой, хорошенький мой, красавец ты мой!

Эта же самая женщина-мать, когда однажды я писал, принесла мне в комнату от хозяев новорожденного, отвратительного, на мой взгляд, ребенка и говорила: «Посмотри, какая красавица девочка!»

27 Августа.Рожь молотят. Со всех сторон слухи: дупеля показались, там видели одного, там двух…

Это значит, наступила собственно охотничья осенняя пора (Успенье!). В отношении дупеля я испытываю такое же трепетное состояние, как весной, но только в этой тревоге есть большая разница: тогда боишься, что не только вся весна, а вся жизнь, собранная в эту весну, мимо пройдет, и мечешься из стороны в сторону, хватаясь за все: как бы не упустить, как бы не упустить! А час упустишь, — не <1 нрзб.>себе, в том и беда весенней тревоги: не знаешь, за что ухватиться. При начале осени, напротив, предмет тревоги точно определен, боишься только, как бы не прозевать дупелей! А все остальное в начале осени является, как достижение, как момент усиленного раздумья после трудов.

Мне дорог в это время новый заутренний час, я счастлив, что до рассвета теперь могу час провести с лампой в ожидании утра. Но особенно дорог утренний полумрак возле болота. На темнозорьке я стою, прислонившись к пряслу, отделяющему ржаное сжатое поле от болотного, кочковатого луга и время от времени прикидываю ружьем на небо и землю, проверяя, видно ли мушку. Я знаю по опыту, что на рассвете больше найдешь дупелей, мне представляется, будто они на рассвете рождаются из тьмы и росы. Вот я пускаю собаку и начинаю действовать, мне больше некогда предаваться созерцанию: вот пастух заиграл, через час, много через два выйдут коровы. Конечно, я слышу очень хорошо, что бормочет осенний тетерев, что розовый свет и голубой свет и зеленый свет вокруг меня и показывается красное солнце, и что кричат журавли, и летят надо мной. Я всей душой чувствую нежное, и бодрое, и раздумчивое, и умное утро, но я действую, я сам только что родился из тьмы и росы, я действую! Мне надо спешить, вот ревут коровы, вот впереди показывается подпасок, за ним коричневые коровы, потом черные, потом бурые, — много коров, много овец, а сзади старый пастух с огромной трубой. Идите, идите, луг очищен мной. Я сажусь на кочку, отдыхаю и закуриваю. Сегодня я загонял себя до полного изнеможения, но дупелей не нашел. Убил одного только бекаса. Все очень строгие <1 нрзб.>за пятнадцать шагов.

Петя едет завтра в Москву:

1. Среда 12 час. Дом печати к Морозову: написать письмо.

2. В «Охотник» к Каверзневу и Бутурлину узнать о начале занятий в Охот, школе.

3. Доверенность и гонорар к Новикову.

4. «Новый Мир» к Смирнову.

28 Августа.Утро солнечное, потом наволочь и дождь. После обеда ливень и не гроза, а один-единственный страшный удар.

Ходил с Нерлью и открыл возле Скорынина дупелиное болото, взял двух дупелей, двух бекасов и молодого тетерева.

Нерль по обыкновению делала великолепные стойки только по убитым птицам, к живым подкрадывалась без стоек, но к тетеревам подвела отлично верхним чутьем и довольно издалека. К сожалению, подбитый тетерев бойко побежал по скошенному лугу, и Нерль его схватила. Первый раз я наказал ее так, что это останется ей в памяти и, думаю, она в другой раз не захочет ловить.

<На полях>Вместо «с Богом» он говорил «с Марксом». Ступай, скажет, с Марксом. И он вместо «Бог с тобой» скажет «Маркс с тобой». Но иногда примешивалось что-то другое и говорил: «Иди к Марксу!»

Думаю, что теперь ни Новая Гвинея, ни Центральная Африка, ни джунгли на меня не произвели бы никакого впечатления, потому что условия достижения этих, когда-то таинственных девственных мест поглотят всю возможность радостной встречи с незнакомой природой. Но в мире привычном где-нибудь в Московском Полесье, среди мужиков на пойме, мною завоеван бесконечный поток впечатлений, когда на моих глазах проходит смена явлений природы. Тут я буду ребенком до старости и надеюсь на мгновенье очнуться в последнюю минуту смерти, если рядом скажут: «дупеля прилетели!» Сам дупель — это почти не птица, это просто комок жира в двойной кулак, едва поднимается, едва летит. Правда, он очень вкусен, я не знаю ничего вкуснее дупеля, запеченного во французской булке, но не в этом же дело, не этого хочется, когда переломится лето и березы еще зеленые, но на грязи увидишь золотой лист, осины зеленые, но на грязи заметишь кровавое пятно иудина дерева, и вдруг прислали с оказией записочку: дупеля показались, вчера взял двух, третий улетел в крепь. Не есть дупеля хочется, а действовать, вот как действовать страстно в мире, где нет повседневных забот, где ни желтенькие осины, ни золотеющие березы, ни туманы, ни роса, ни журавли, ни даже солнце — само солнце! кажется не на стороне отдельно, а вместе с тобой одновременно действуют, чтобы добыть дупеля.

На странице 86 «Искусство видеть мир» Воронского говорится, что религия убила художников в Толстом, в Гоголе… Я сам думал раньше приблизительно так же легко, но теперь думаю, что не художника убивает религия, а то надменное самолюбивое гордое существо, которое вырастает в человеке, питаясь его общественной славой художника. Художник остается, но ему невозможно бывает творить в искусстве такого, раньше не замечаемого «черта», и сила его устремляется не на творчество «художественной болтовни», а на борьбу с чертом. Если бы художник начинал свое дело в согласии с Богом и постоянно озирался на свое поведение в жизни, то и создавал бы без встречи с чертом, как создавали эллины свои статуи богов и христиане свою литургию в картинах.

Воронский, сам семинарист, не свободен от поповского понимания религии, он бунтует против отцов своих, но не против религии, попы — это правда, первые гонители искусства, да, пожалуй, и самой религии. Ведь весь пафос правды Добролюбова, Чернышевского и всех наших литературных семинаристов и весь их социализм выхвачен из церкви. Мы теперь это ясно видим в молодом поколении, прервавшем богоборческую традицию интеллигенции, не осталось и следа нашего социализма, у них социализм выродился в бюрократизм, а материализм — в механистическое понимание человека и общества.

Я, впрочем, не думаю брать под свою защиту Бога, я вообще оставляю религию в стороне, потому что мне это не по силам… если есть, однако, Царство Небесное, то я надеюсь попасть в него не человеком, я просто жуком перескачу незаметно, без Суда. И я не знаю, почему такой путь менее достоин, чем мучительный путь человеческий. У нас самое ложное сложилось понятие, что будто бы крест обязателен для всех: вот это, вероятно, больше всего породило несчастий, обмана, это отравило жизнь и вызвало бунт против Бога.

Гоголь, Толстой, Блок распинают в себе художника ввиду создаваемого в себе, наросшего за жизнь параллельно своему творчеству черта. Дело Черткова, отца Матвея и других — было делом исполнения распятия добровольно и правильно осудивших себя людей. Эти люди, истинные последователи Христа, и надо же наконец нам возвеличить их крестный путь и поставить его не ниже, а выше их художества. Но это основное преступление — навязывать их мучительное спасение тем, кому не от чего спасаться… кто не горд по природе, или постоянным вниманием к себе самому, отвык при успехе накоплять в себе гордость и устанавливать свое особенное значение.

У меня такое понимание религии и Бога и я боюсь произносить это всуе, чтобы не разбудить дремлющего в себе сверхчеловека, который и есть виновник, левый разбойник…

29 Августа.Всю-то ночь лил дождь. Утро хмурое, ветреное, холодное. Только после обеда разгулялось, и к вечеру воробьи огромным табунком давали у нас в палисаднике свой осенний концерт. Мне почему-то под пение воробьев вспомнились мужики, с которыми я в нашей усадьбе рос, как родня или, вернее, как фон моей родни, вроде воробьев на акации, и как потом они превратились в «граждан»… и распахали усадьбу по-своему. Какие следы нашей усадьбы сохранились на том месте, где сложилась моя жизнь? Ничего, но воробьи поют о ней на всем свете, да есть ли место на свете, где не собирались бы под осень воробьи большими деревнями?

Поделиться с друзьями: