Дневники. 1918—1919
Шрифт:
Нет! они такие же бедные, жалкие, ничего не понимающие люди, а что им кажется их особенностью и превосходством в понимании — это нива гения Рода, на которую вступают они нечаянно, на этой ниве разделения нет между людьми, тут живут открыто, без одежд и стен. Они вступили на землю гения Рода нечаянно и не успели еще забыть себя как людей, связанных с разными враждующими частями материи, и приписывают это себе как личностям... Нет и нет! Мудрые древние люди и их ближайшие к нам потомки, наши дедушки и бабушки, хорошо знали, что на ниве любви живет только безличное, и выдавали своих дочерей за неизвестных им женихов, у них был верный расчет: своя воля в поисках счастья — свое препятствие счастью, и если все-таки приходит счастье, то приходит, обходя «свою волю».
Теперь, когда молодые пониматели находят друг друга, они находят не самих себя, как думают, а берег той обыкновенной земли, на которой жили предки наши, исполняя закон Судьбы (вот почему природа кажется в это время такой прекрасной).
Не знаю, как сложатся наши отношения, и разно думаю в разное время про эту брачную пару, иногда мне кажется, что в конце концов, несмотря на заблуждения своей чувственности, она сумеет разобраться в своем «святая святых», найти и отстоять свое право женщины (и я помогу ей в этом), и он поймет и даст нам возможность сживаться душой. Иногда я так подумаю и представляю нас трех в маленькой пошло-капризной борьбе. Но пусть! мне остается все-таки как идеал и смысл образ пусть мной самим созданной женщины. С ней могу я теперь понять большой участок жизни своей. Вижу теперь при свете зажженного ею огня свою половую жизнь: вот всегда мне казалось, что недостатки моей семейной жизни против других происходят от недостатков моей жены, теперь же ясно вижу, дело не в этом, дело во мне самом, потому что я был по отношению к жене зверем, может быть, хорошим, добрым, но только зверем, я никогда не испытывал чувства радости служения любимому человеку, что любить значит служить любимому. Итак, милая моя София, я поступаю к тебе на службу и думаю, по всему вероятию, что первым послушанием ты назначишь мне преобразование моего полового отношения в семье в человеческое.
Ефросинья Павловна вся расцветает от моего внимательного отношения к ней, и не знает она, что это отношение было внушено мне тою, которую она считает «трепалкой», «разлучницей» и обманщицей. Знаю, что ложно, но не знаю, как открыть ей глаза на Соню настоящую.
29 Августа. Как же сложно теперь с легким сердцем показаться на глаза другу. Ясно, что нужно сидеть, дожидаться, пока позовут, и как будет эта встреча, с ложью — мучительно, невыносимо, объяснение до конца... весьма трудно. Исход, мне кажется, один: перерыв отношений «до радостного утра» [139] .
139
...перерыв отношений «до радостного утра» — т. е. до смерти. «Покойся, милый прах, до радостного утра» — стих из «Эпитафий» Н. М. Карамзина (1792).
А и так тоже думается: никогда у нас с Ефросиньей Павловной не было такого лада, как сейчас, никогда не жилось так приятно, между тем едва ли проходили какие-нибудь десять минут, чтобы я не вспомнил свою Соню и не обласкал ее в сердце. Так, может быть, и очень вероятно, первое время будет она жить. Мне кажется, первое время она даже будет бояться моего появления. И не надо появляться.
30 Августа. Солнце в саду, тишина величайшая предосенняя, и в душе чувство безоглядного счастья. Бывает (и это было весной): постыдно быть счастливым, когда вокруг бедствие, а то наоборот, «и пускай!», провались весь свет — я буду счастлив! (цвет побеждает: та роковая ночь как борьба креста с цветом и победа цвета).
Та ужасная ночь мне представляется как моя победа, потому что я, будучи на высоте чувства деятельного сострадания к Е. П., в то же время не унизился, не утерял чувства к С. А со стороны на суде человеческом так: привез в свою семью женщину, в которую влюбился, довел этим жену до сумасшествия, разыграл перед возлюбленной героя, потом увез больную в город и наслаждался с возлюбленной всеми радостями жизни...
Было уже поздно, я отворил окно — небо чистое, звезды. Я искал увидеть на небе хоть небольшой остаток нашей луны — не было и остатка луны нашей на небе. А новая луна будет — новая жизнь вокруг будет другая, и по-другому она будет смотреть с неба.
Каждый день теперь от нее будто дальше уезжаешь, начинают показываться разные предметы, интересные сами по себе, без отношения к ней. Сбывается наше предположение: все будет входить в свою колею. И все-таки навсегда она моя: сколько бы ни прошло времени, встретимся, и в один миг по одной искре из рукопожатия...
Три дня лил дождь, сесть было некуда — такая везде сырость, мы проходили мимо смета с соломой, разгребли до сухого и сели в солому; из-за парка огромная, как будто разбухшая от сырости, водянисто-зеленая поднималась над садом луна. Мы сидели на соломе напряженно горячие, пожар готов был вспыхнуть каждую минуту. Вдруг в соломе мышь зашуршала, она вскочила испуганная и под яблонями при луне стала удаляться к дому. Я догнал ее.
— Соломинку, — сказала она шепотом, — достаньте соломинку.
Я опустил руку за кофточку и вынул соломинку.
— Еще одна ниже.
Я ниже опустил руку и вынул.
— Еще одна!
С помраченным рассудком я забирался все дальше, дальше, а вокруг была сырая трава и огромная водянистая набухшая луна.
— Ну, покойной ночи! — сказала она и ушла к себе в комнату.
А я, как пес, с пересохшим от внутреннего огня языком, с тяжелым дыханием, стою под огромной, водянисто-огромной луной, безнадежно хожу: в спальне дети, тут сырая трава и водяная луна охраняют честь моего отсутствующего друга; муж соломенной вдовы.
Наутро она говорит, что нежность и благодарность чувствует ко мне, и вообще находит, что в наших отношениях гораздо больше идеального, чем страстного.
Ночное прощание, бычок на веревочке.
Мне хотелось что-то новое творить для нее на стороне, писать новые, небывалые пьесы для театра, я еду в Москву, думаю, делаю там, и в то же время чувствую, будто она меня привязала, как бычка, на веревку, и тянет, тянет: я рвусь вперед сильнее и сильнее, а она меня тянет и тянет к себе, и чем больше я делаю усилий расширить свой круг, тем он теснее, теснее, и я все ближе и ближе к ней. Я пишу ей, что не приеду, она пишет мне, что ждет и знает, что я непременно приеду. Так веревка становится все короче, короче, и вот она уже прямо тащит меня к себе. Не доезжая последней станции, я делаю последнюю попытку — уехать к себе, я собираю вещи, готовый сойти на станции, но когда поезд останавливается, я сажусь и закуриваю трубку, и так прибываю прямо к ней на балкон: ласковая хозяйка отвязывает веревку, берет своего бычка за уши, гладит, и чешет, и нежит. Еще вспыхивает голубой огонь, но все больше и больше в нем пятнистого красного, дальше, дальше, и вот не разберешь больше ничего: красный пожар, и она в нем чародействует, меняя лицо каждую минуту, как это наше светило среди спокойных звезд, вспыхивающих то красным, то голубым.
И я, притянутый к жизни живой, в ту минуту понимаю, что нет раздельно голубого и красного, наша настоящая жизнь — безумные действия, где все перепуталось: и зло, и добро, истина и ад, правда и ложь — все одинаково служат гению Рода.
Разобрать выражение ее лица на прощанье: святая, лукавая, преступная и верная, лживая и прямая — Кармен в обществе благочестивых потомков соборного протоиерея отца Павла Покровского.
Коммуна молотит.
Третью неделю не вижу, не знаю, не хочу знать, что делается в народе, как и куда что идет, сегодня наконец душа моя смутно, как солнце через окошко, из закрытого неба заглянула к подземному миру, смотрю — какая нелепица: в усадьбе на дворе скирды стоят, будто нарочно поставлены, чтобы спалить все, и мужики с бабами молотят. Настоящее гумно помещичье за прудом пустое стоит, подъехать нельзя к нему: тут огород, а где огород был, там теперь овес. Посмотрел, как молотят: где у нас человек был один, теперь три, и мы по двугривенному платили, а тут по шесть рублей в день. Солому тут же из-под молотилки увозят кто куда, и зерно выходит сырое, зеленое. Покачал я, как старый хозяин, головой, улыбнулся, смотрю, все смеются вокруг меня.
— На какого хозяина, — спрашиваю, — вы так работаете?
— На Ивана Ветрова, — отвечают, — у нас один теперь хозяин: Иван Ветров.
С серебрящимися на висках волосами встретились мы в нашем краю и вдруг поняли, что напрасно ездили по чужим краям, напрасно искали на стороне друзей: чудесный край был возле нас, и мы рождены были друг для друга. И я понял тогда, почему тянуло меня из родного прекрасного края на сторонку чужую: далекое казалось ближе к далекой, недостижимой [140] . А когда она явилась в мой край, понял бедный человек, что нет лучше на свете места, где я родился.
140
...далекое казалось ближе к далекой, недостижимой. — Тяга к путешествию, или странничеству, присущая Пришвину-писателю, связана с его философией любви и идеей дома. Ср.: «Отправляясь в неизвестное — приближаешься к порогу чудесной встречи, и весь мир становится тебе Домом» (1940).
Прекрасный человек Александр Михайлович и мечтатель, каких я люблю, но есть в его мечтательности что-то меня раздражающее, я думаю так: изживая мечту, он не успевает заглянуть в темный провал жизни (как я заглядываю), как уже загорается новой мечтой, и она, новая мечта, переносит благополучно его через провал. Сказать, что он жизни не знает, нельзя: он рабочий человек и знает все тяжелое, трудное больше меня. Но, подогретый, он приспособляется к жизни и остается идеалистом там, где нельзя оставаться, — это меня и раздражает и создает из него двойственное существо: как будто он, с одной стороны, чересчур даже приспособлен к жизни и как нужно хитер, затаен и т. д., а с другой, непобедимый мечтатель-идеалист. В конце концов получается, что нельзя его ни бить, ни любить. Отсюда, вероятно, выходит и трагедия жены его, прекрасной, цельной женщины: отдаваясь ему, она не может отдаться вполне затаенному, неискреннему человеку, а полюбив другого, она не может разорвать с ним, потому что любит его по-настоящему, и ей нельзя то, его настоящее, не любить. Чтобы разорвать с ним, ей нужно себя разорвать физически, просто разрубить себя топором надвое. Но так как это невозможно, она с ним двойная, тройная, припрятывая в свое глубокое сердце все, к чему рвется душа, и для своего утешения рассказывая ему («подготовляя») по возможности все, что можно...