Дни нашей жизни
Шрифт:
— Вечерами — это не беда, если сердцем прирос, — строго сказал Ефим Кузьмич.
У Воловика вдруг дрогнули губы.
— Не могу я больше... вечерами. — еле слышно сказал он.
— Вот тебе раз! — удивился Ефим Кузьмич. — Такой молодой — и вдруг «не могу». Устал, что ли? Для своего-то замысла люди ночей не спят.
Воловик поморщился, хотел что-то сказать, да раздумал.
— В общем, помогайте, — закончил он разговор. — Пока нужно, могу и буду терпеть, дела не брошу. Но вы поднажмите.
— Поверил в тебя — значит, повоюем.
Воробьев первым поднялся с места и, несмотря на уговоры Ефима Кузьмича, заторопил своего друга: пора идти! Он так и не притронулся к стакану чая, налитому хозяином. Увидав этот чай, сиротливо стынущий на столе, Ефим Кузьмич с запозданием отметил, что Яков и в разговоре не участвовал, а сидел понурясь, погруженный в свои думы.
— Ты что, Яша, невесел? — заботливо спросил Ефим Кузьмич.
— Нет, что вы, — встрепенувшись, ответил Воробьев и натянуто улыбнулся. — С чего мне быть невеселым?
Услыхав, что гости уходят, Груня вскочила и догнала их в прихожей:
— Уже уходите?
От ее недоброжелательной холодности не осталось и следа.
— Поможет вам папа, да? — ласково спросила она у Воловика. — Я не думала, что вы так скоро уйдете, — Сказала она Воробьеву. — Мы с Иваном Ивановичем развоевались и даже не заметили, как время пролетело.
— Ну, и чья берет? — заинтересовался Воробьев и шагнул обратно в комнату, как бы для того, чтобы оценить положение на шахматном поле. Оглянувшись на старика, продолжавшего разговор с Воловиком, он быстро спросил вполголоса: — Когда же?
Груня громко ответила:
— Я думаю, выигрыш мне обеспечен.
И шепотом:
— Завтра в девять.
— Иван Иванович — противник серьезный. — и тоже шепотом: — Опять обманешь?
Она объяснила взволнованно:
— Он дома был… не могла я... потом расскажу...
— Ты сегодня так приняла меня...
— Я же тебе велела — не ходи сюда!
— Груня... ты меня долго мучить будешь?..
— Я — тебя? — вскрикнула Груня и тотчас шепнула: — Молчи! — Громко, с неестественным оживлением заговорила о шахматах, не договорила и пошла с Воробьевым в прихожую — навстречу настороженному взгляду Ефима Кузьмича.
Захлопнув за гостями дверь, она сказала недовольно:
— В воскресенье и то с делами прибегают. Неужто на заводе мало видитесь? Пришли, ссору затеяли...
А молодые люди вышли на улицу, уже опустевшую, темную и схваченную ночным морозцем.
— Пройдемся?
— Пройдемся.
Они направились не в город, а за город, пустырями, заваленными нетронутым снегом.
— Домой пора, — пробормотал Воловик, продолжая шагать в сторону от города. Расправил грудь и несколько раз глубоко вздохнул, словно хотел надолго надышаться морозной, удивительной свежестью.
— Как думаешь, осилит старик?
— Осилит, если подталкивать, — сказал Воробьев неохотно: он был во власти только что пережитого волнения, и разговаривать ему не хотелось.
Но Саша Воловик продолжал:
— Староват он для такой беспокойной работы.
— Зато человек стоящий. Справедливый.
— Справедливости одной мало. Тут напористость нужна.
— А мы на что?
Задетый за живое, Воробьев оторвался от своих раздумий, и снова охватило его новое и сильное чувство, томившее все последние дни. Тут было и недовольство ходом дел в цехе, и душевный подъем, вызванный тем, что на партбюро приняли его предложение о плане рационализаторских работ, и раздражение оттого, что многие не увидели за этим планом всего большого и важного, что видел он сам, и главное — жажда деятельности, жажда победы.
Он распахнул пальто, снял кепку, подставляя голову изредка пролетающим порывам теплого морского ветра и веселому пощипыванию морозца, в котором чувствовалось последнее озорство убывающей зимы. Не отдавая себе отчета во всем, что возбуждало томившее его чувство, он сейчас с особой ясностью ощутил свою силу и радость оттого, что силен.
— А все-таки злит меня вся эта волынка, — продолжая думать о своем, заговорил Воловик. — Почему так? Задумал хорошее, для всех необходимое — и вдруг какие-то закорючки мешают... Пережитки? Так до какого же сроку они нам будут свет застить?
— Новое надо планировать, — не отвечая прямо, но развивая собственные мысли, горячо сказал Воробьев. — Ты подумай, Саша: ведь у нас вся жизнь по плану идет, а новое в производстве рождается вроде как самотеком.
Вот ты одно придумал, Катя — другое, каждый за свое бьется. А нужно не так. Нужно наметить все, что в первую очередь важно изменить, механизировать, усовершенствовать, всякие там «узкие места» и прочее. И браться сообща, всем коллективом. Один придумает, второй разовьет, третий дополнит, десять подхватят и дальше двинут.
— А точнее? — заинтересованно, но недоверчиво спросил Воловик.
— А точнее — так и будет. План всех мероприятий по рационализации, механизации и использованию внутренних резервов. На партийном бюро его назвали планом организационно-технических мероприятий. А там, как его ни называй, — это революция.
— Уж и революция?..
— Это коммунизм, если хочешь знать, — подтвердил Воробьев. — В том смысле, что творчество станет массовым. Ох-хо-хо! — крикнул он в морозное пространство. — С горы бы сейчас на лыжах!
Тысячи огоньков вздымали над городом золотистое зарево, отчего небо над ним казалось темнее и ниже. На этом веселом зареве, как часовые на постах, выделялись десятки заводских фабричных труб. Красные зарницы вдруг заполыхали над темною массой заводских строений — в литейном цехе закончилась очередная плавка.
— Широта, — тихо сказал Воловик.
Ему было хорошо стоять здесь, рядом с другом, разделяющим его мечты и планы, и стыдно, что он и в этот воскресный вечер позволил себе уйти из дому. Он не забыл о жене, он жалел ее так, как только можно жалеть человека, который для тебя дороже тебя самого. И все-таки он уходил от нее все чаще и охотней, сам страдая оттого, что, вопреки горю, увлечен своими замыслами и полон радужных надежд; и когда он спешил домой, тревожась, не случилось ли с нею чего за время разлуки, к его любви примешивались досада на то, что она безвольно подчиняется горю, и страх, что возле нее он растеряет с таким трудом восстановленную бодрость.
— Давай-ка назад, Яша, — сказал он и решительно зашагал к городу.
12
Радио передавало бой кремлевских курантов, когда Саша Воловик остановился напротив своего дома и поднял глаза к окнам. Все три окна его квартиры были темны, только в одном можно было разглядеть узкую полоску света, очевидно пробившуюся в дверную щель из передней.
Медленно, сразу будто постарев и сильнее ссутулившись, Воловик перешел через улицу и начал подниматься по лестнице. Всеми мыслями он был уже там, возле Аси, в одной из темных комнат своей квартирки, полученной от завода два года назад, перед рождением Люси, и обставленной так любовно, как обставляют свое жилье только в счастье и для счастья.