До встречи в раю
Шрифт:
Он был не в настроении. Косматый раздражал его тупым безразличием на лице, и Вулдырь уже пожалел, что попросил перевести его в камеру. Но больше Вулдыря беспокоило то, что он "упорол косяк" с Сирегой. Опустить человека н дело нешуточное, и ему как пахану камеры могут сделать "предъяву" - по закону или нет поступили. Но самый крупный "косяк", за который "мочат" тут же, без разборки,- это за самозванство. Объявив себя вором в законе, Вулдырь рисковал по-крупному. Но Тарантул и Сосо, которые по легенде его короновали,- на том свете. Первый помер от старости, второго подставили, организовав побег и застрелив при попытке к бегству... А тут Вулдырю передали, что авторитет по кличке Боксер из 206-й камеры выражал сильное сомнение в коронации, потому как сам сидел в свое время в акабадской зоне, где тянули срок Вулдырь, Тарантул и Сосо, и ничего об этом не слышал. Но официальной предъявы пока не было. Еще Вулдырь знал, что Боксер "отписал маляву" в акабадское ИТУ и теперь ждал оказии, чтобы ее передать. Одно утешение - времена наступили лихие, и связь между зонами почти прекратилась...
Только Хамро был сегодня умиротворенным, спокойным и даже счастливым. Во-первых, до конца срока оставалось уже меньше полугода. Во-вторых, ему приснился чудный, светлый сон из детства. Под его обаянием он и находился, не обращая внимания на разборки и ссоры. Родной кишлак, мама, глядящая на него из-под цветастого платка лучистыми добрыми глазами, отец, сидящий на корточках перед костром. А над костром, на треноге,- казан с пловом.
А для Сиреги время отстучало свои первые горькие часы. Консенсус ошибся: Сиреге "приемов" не устраивали, но место ему быстро и по своей воле освободила невзрачная расплывчатая фигура, лицо которой он не разглядел. Он вошел в камеру, перепачканный тушью, обитатели, пять или шесть человек, все поняли, каждый из них в свое время прошел через такой же слом, разрушение... Никто не выразил ему сочувствия, наоборот, показалось, что все испытали удовлетворение - не столь злорадное, как успокоительное: "Вишь, еще один такой же, как мы..."
Главпетух "Светка" после долгой паузы произнес:
– Ты бы лицо помыл, дружбан.
Сирега даже не посмотрел на него. И от новенького отстали...
Два или три дня он почти не вставал, пролежал на шконке, бездумно уставившись в потолок, не отвечал на вопросы, отказывался от еды. Одна и та же мысль возвращалась к нему: удавиться. Но даже на это у него не было энергии, импульса. Тупая депрессия захватила его, временами казалось, что он сходит с ума.
Когда он окончательно пришел в себя и огляделся, то прежде всего внимательно рассмотрел окружавших его людей. Это были обычные с виду зеки, но что-то в них все же настораживало: бегающий, неустойчивый взгляд, повышенная раздражительность, озлобленность; каждый из них будто ждал, чтобы в любое мгновение взорваться, забиться в истерике. Почти все были неопрятны, в грязных робах, с лоснящимися от жира лицами, на которых появлялись в зависимости от ситуации или слащавость, угодливая покорность, или агрессивность, плаксивое выражение. Отличался от них лишь главпетух "Светка" - красивый высокий парень, в прошлом из воров. Как его "опустили" и за что, он никому не говорил. Произошло это или на пересылке, или в СИЗО, и он, зная правила, по прибытии в "крытую", сразу признался в случившемся с ним, потому что всегда это рано или поздно становилось известным и оборачивалось в противном случае самыми тяжкими последствиями.
Он-то первый и познакомился. Сирега не стал упрашивать себя, присел на койку, протянул руку:
– Сирега.
– А я Степан... Я все ждал, пока ты оклемаешься.
...В детстве одной из немногих прочитанных им книг была "Граф Монте-Кристо". И вот теперь смысл жизни романтического героя стал его смыслом. Он освободится и не успокоится до тех пор, пока его обидчики не будут наказаны. Нет, он не будет забивать голову благородными вывертами и усложнять мщение, как это делал граф. Сирега по-простому будет брать на штык, на шило, пускать, как говорят воры, "красные платочки", прошибать головы. А лучше - сначала похищать и прятать в подвале, где он устроит им "обезьянник", "обиженку" и потом медленно будет сводить счеты. С этой сладкой мыслью Сирега засыпал и видел рыхлые черно-белые болезненные сны, которые наутро никак не мог восстановить в памяти.
Просыпались поздно, как и в этот раз. Очухались окончательно, когда баландеры уже разносили по камерам обед. Огромные алюминиевые кастрюли они тащили по двое, обмотав ручки грязными тряпками, стараясь не расплескать раскаленное варево из свинины.
– Получай брандахлыст!
– кричали разносчики, стуча половниками в распахнутые оконца на дверях камер.
В этот самый значимый для тюрьмы обеденный час где-то рядом началась бешеная пальба. Арестанты давно привыкли к городским разборкам, и звуки эти, безусловно, никак не могли влиять на аппетит. Но выстрелы зазвучали еще ближе, уже с территории тюрьмы,- своим обостренным в замкнутой среде слухом заключенные определили, что стреляли в районе вышки, слева от главных ворот.
– Наши пришли!
– донеслось из камеры.
И единая счастливая догадка, озарение, выраженное в крике, вмиг получили тысячеголосую поддержку. Никто толком не знал, что за наши, кто они н главным было, что пришли освобождать. Тюрьма запрыгала, ходуном заходила, задрожали здания; будто по единой команде полетели в неприступные двери миски с супом, кружки. Железный марш свободы вырвался сквозь жалюзи, решетки, узкие щели - за колючий периметр. Автоматные очереди уже гремели во дворе тюрьмы. Ошалело побежал по коридору вертухай Саня Лобко, уронил фуражку.
– Ребятки, ребятки, я же вас всегда выручал,- бормотал он трясущимися губами,- защитите, ребятушки!
– Камеры открывай, ментяра!
– Чо стоишь, беги за ключами, морда протокольная!
– Живей, дыхалка гнилая! Шевели колесами!
– неслось из камер.
Лобко заметался, позабыв от страха, где ключи, ринулся в дежурку. Его напарник, прапорщик, торопливо переодевался в "гражданку".
– Открывай быстро, если жить хочешь!
– прохрипел Саня.
Прапорщик наскоро застегнул штаны, открыл решетчатую дверь.
– Переодевайся живо - и смываемся!
– пробормотал он.
– Все равно поймают. Поздно! Пошли камеры открывать,- лаконично и сурово подвел итог службы младший сержант Лобко.
– Ты с ума сошел?
– выпучил глаза прапорщик. Более он ничего не успел сказать, потому что в здание уже ломились небритые с усами и совсем безусые боевики. К сожалению, Санин напарник не успел снять рубашку с погонами.
– Эй, прапор, открывай живо!
– заорали ворвавшиеся, потрясая решетчатую дверь.
Прапорщик безмолвно открыл, посторонился.
– Ну что, мучители трудового народа? Сейчас мы вас всех шлепнем! зарычал парень в новенькой камуфляжной форме.
– Пусть сначала камеры откроет!
Со связками ключей и в сопровождении вооруженной толпы контролеры пошли открывать двери. В коридоре и в камерах царило буйство и ликование. Железные двери, цементный пол дрожали, как при землетрясении.
Прапорщик поспешил на второй этаж, а Саня уже открыл первую дверь.
– Выходи! Свобода!
– с пафосом провозгласил чернобородый боевик, уперев руки в боки.
Лобко еле успел отскочить: дверь с грохотом отлетела, ударилась в стену, зеки высыпали в коридор, бросились к освободителям, те снисходительно позволяли себя обнимать, хлопали по плечам одуревших, счастливо озирающихся людей. Саня же путался в связке ключей, он взмок и торопился побыстрей закончить эту невероятную миссию. Как учили, по порядку: 111-я, 112-я, 113-я...
Из-за широких камуфляжных спин вдруг вынырнули две девицы. Обе - в приталенных защитных комбинезонах, крошечных черных сапожках. Одна яркая блондинка, другая - восточного типа, совсем юная девчонка. Светловолосая бесцеремонно оттолкнула контролера Лобко, сказала "свали", вскинула снайперскую винтовку и выстрелом сшибла очередной замок. Боевики заржали:
– Браво, Инга! А теперь продырявь этого пузыря!
– Пусть живет, плодит толстячков вместе со своей самкой!
– с резким акцентом произнесла она.
Первым из 113-й вышел Вулдырь. Он пытался еще сохранить важность, но чувства пересилили, рот разъехался в ухмылке. За ним с ревом вылетел Косматый, помчался по коридору. Выглянул испуганно, как мышь из норы, Сика, принюхался, осмотрелся. Консенсус, повизгивая, с объятиями бросился к уже освобожденным арестантам. Последним вышел из 113-й Хамро, счастливо зажмурился, пробормотал: