ЖАНРЫ

Дочь философа Шпета в фильме Елены Якович. Полная версия воспоминаний Марины Густавовны Шторх
Шрифт:

Тем временем в Алферовскую гимназию перевелась из интерната Фон-Дервиз Марина Цветаева и пришла в мамин класс. Видимо, они подружились, потому что юная Марина написала в альбом Наташе Гучковой стихотворение про их гимназические будни:

…Мелькает серое пальто измятое, Фуражка с венчиком, унылый лик И руки красные, к ушам прижатые, И черный фартучек со связкой книг. Проснулась улица. Глядит, угрюмая Глазами хмурыми немых окон. Уснуть, забыться бы с отрадной думою, Что жизнь нам грезится, а это сон!

Если бы они обе знали, какие страшные сны готовит им жизнь…

И ведь что интересно: в Киеве папа преподавал в Фундуклеевской женской гимназии, и там у него ученицей была Анна Ахматова. Так что две лучшие поэтессы того времени учились в тех школах, где Шпет преподавал.

А папа между тем был уже совсем влюблен в маму. И она отвечала ему взаимностью.

Постепенно они стали видеться не только в гимназии, но еще и в частном доме. Друзья моей бабушки, Варвары Ильиничны Гучковой, некие Рачинские, узнав, что мама очень влюблена в своего учителя, стали приглашать ее к себе – на те философские вечера, где бывал и Шпет. Григорий Алексеевич Рачинский читал литературу в университете и был председателем Религиозно-философского общества в Москве. Его жена Татьяна Анатольевна, урожденная Мамонтова, принадлежала к семье знаменитых московских меценатов. К ним были вхожи люди науки и искусства, и Шпет тоже.

А уж когда она окончила гимназию, то он был принят и в доме ее отца, Константина Ивановича Гучкова. Вроде как считалось, что приходит он не к маме, не к Наташе, а в дом. То есть его принимала всегда моя бабушка. И даже началась переписка. Причем, поскольку было неприличным писать прямо Наташе, то первое время он писал и Варваре Ильиничне одновременно. И потом, когда уже они стали встречаться не только явно, но иногда и тайком, и где-то наедине, завязались отношения, которые вполне одобряла бабушка и не очень, по-моему, одобрял дедушка. Но тем не менее дошло до того, что папа стал считаться женихом мамы.

Правда, дедушка, как и вся мамина родня со стороны Гучковых, полагал, что мама выходит за бессребреника, за человека без денег. Действительно, не знаю, как в других странах, но в России во все времена ученые не были среди богатых сословий. Но это еще полбеды. Единственная дочь Константина Ивановича Гучкова, красавица и умница Наташа, собралась замуж за женатого приват-доцента с двумя детьми!

Дело в том, что, когда они встретились, папа жил со своей первой семьей. В Киеве, в 1904 году, будучи всего-навсего студентом, он сумел, после решительных отказов, за четыре месяца очаровать и взять в жены известную актрису Марию Александровну Крестовскую, на десять лет старше его. Ее настоящая фамилия была Крестовоздвиженская, Крестовская – сценическое имя. Она тогда блистала, была первой актрисой – об этом нам рассказывала Нина Николаевна Литовцева, жена Василия Ивановича Качалова, они знали ее еще по Киеву.

Мария Александровна боготворила великую итальянскую актрису Элеонору Дузе. Поэтому, когда у нее родилась первая дочь, ей очень хотелось назвать ее Элеонорой. А папа категорически воспротивился этому. И в конце концов они сговорились на имени Ленора, получилась Нора. Вторую дочь назвали Маргаритой, потому что это была любимая роль Марии Александровны, в которой она видела Дузе на сцене и сама потом играла в «Даме с камелиями».

Лишь один раз за всю мою с ним жизнь папа заговорил со мной о первой семье и первой жене. Это было уже в Сибири. Он сказал, что Мария Александровна была очень хорошим человеком, верующая очень и высокая моралистка. Я думаю, он чувствовал себя виноватым и перед теми девочками, и перед первой женой. Но поделать с собой ничего не мог. Первые его письма к маме пронзительны:

Сколько я ни думаю, два слова только вертятся на уме, оба полны бесконечного содержания, никаких сил человеческих нет раскрыть это содержание до конца, это слова «Наташа» и «люблю». Как я часами могу думать о Вас, так мне кажется, я мог бы все письмо написать, повторяя: Наташа, Наташа, Наташа, Наташа… без конца. Все выходило бы по-новому, все было бы полно смысла… А читать это? Читать, должно быть, скучно…

Вы сами становитесь для меня каким-то недоступным мечтанием, я теряю представление о нашей пространственной разделенности, и мне кажется, что Вы – во мне, какой-то лучший идеал, который, вот, я хочу осуществить, а сил нет.

Отчего Вы не хотите понять, что наша любовь для меня, действительно, «быть или не быть». В этом смысле для меня вне Вас нет жизни, нет развития… Я не верю в «вечные круговороты», в прекращение развития, я верю в вечное развитие и совершенствование, в вечное движение вперед, в бессмертие – как же я могу поверить, чтобы наша любовь, самое жизненное из всего живого, чтобы она перестала меня удовлетворять, вместо того, чтобы расти и своим ростом вызывать рост и развитие заложенных в нас духовных потенциалов. Моя Наташа, как мне сделать для Вас ясной эту для меня столь простую и естественную истину, что без Вас и вне Вас для меня нет ничего.

В этом состоянии летом 1912 года папа уехал в Геттинген к великому немецкому философу Гуссерлю. Он вообще в те годы много стажировался в зарубежных университетах – в парижской Сорбонне, в Эдинбурге, где в Библиотеке адвокатов хранились сочинения и архивы шотландских философов, которых он высоко ценил. Но в этот раз отъезд за границу был для него мучителен. Они с мамой условились, что будут переписываться ежедневно. И эта их геттингенская договоренность сохранялась до конца жизни: если им приходилось разлучаться, оба писали друг другу ежедневные письма.

В Геттингене папа становится любимым учеником основателя феноменологии Эдмунда Гуссерля, чей лозунг «Назад, к вещам!» перевернул философию того времени. Феноменология определяется очень красиво: как «описание опыта познающего сознания». Папа увлекся ею надолго. Прочитав папину книжку «Явление и смысл», открывшую России эту науку, Лев Шестов заметил: «Теперь я понимаю, почему Гуссерль так дорожит Вами». Думаю, с Шестовым, тоже киевлянином, папа был знаком еще по Киеву, но в Германии они окончательно сошлись и подружились на всю отпущенную им общую жизнь, до вынужденного отъезда Льва Исааковича из Советской России навсегда.

Существует анекдот о папином пребывании в Геттингене, пересказанный Андреем Белым, который сам признавал его некоторое преувеличение, но тем не менее анекдот этот многое говорит о папином характере, а главное, о тех слухах и легендах, которые сопровождали его всю жизнь:

По окончании докторского экзамена (у Гуссерля, кажется) он устроил в маленьком городишке немецком пирушку, по немецкому обычаю пригласивши экзаменаторов и друзей; но перепутал и дни, и часы; явившися в ресторан и увидевши убранный, но пустующий стол, он бросился бегать по городу, нанимая извозчика за извозчиком; их всех собравши, уселся на первого; махая рукой, в сопровождении десятка пустых пролеток, летал с шумом и гиком по улицам провинциального городка; профессора, их супруги, доценты с недоумением наблюдали из окон, как перед роем летевших пролеток пустых новоиспеченный герр доктор Шпетт летел в черном цилиндре и белом крахмале; все извозчики городка принимали участие в манифестации этой; и, принесясь к ресторану, приняли участие в пире вместо герров доцентов и докторов.

Вскоре в Геттинген приехала Мария Александровна с девочками. Видимо, там они объяснились. Подробностей их развода я не знаю, но думаю, они были мучительны. Общественное мнение было совсем не на стороне папы и его великой любви. Челпанов счел необходимым предупредить его из Москвы:

Еще один вопрос, о котором мне хотелось написать Вам два слова. Вопрос этот имеет слишком интимный характер, чтобы я счел себя вправе о нем говорить, но я решаюсь говорить о нем только постольку, поскольку о нем и другие «говорят». Еще до Вашего отъезда я слышал о вашем намерении «расходиться» с М.А. Теперь же уже из консистории идут слухи, очень определенные, что Вы собираетесь «развестись». Я совершенно не считаю себя вправе давать какие-нибудь советы – потому что понять отношения между мужем и женой никто не может… Но все же думаю, что на Вашем месте я бы предпочел «разойтись», чем «развестись». На тех, от кого я слышал, Ваше намерение произвело очень тяжелое впечатление. Я боюсь, что общественное мнение не только Вам не простит, а даже сильно Вас покарает…

Поделиться с друзьями: