Дочь философа Шпета в фильме Елены Якович. Полная версия воспоминаний Марины Густавовны Шторх
Шрифт:
Ну так вот, во время одного из наших «сборищ» на Долгоруковской какой-то гость рассказал, что вышло постановление Советского правительства и разрешили строить кооперативное жилье. Государство даже дает на это большую ссуду с рассрочкой на тридцать лет, только нужно объединиться в кооператив под каким-либо учреждением. Все решили: а чем мы не кооператив? Художники, артисты знаменитые, очень даже веский кооператив получается. И Владимир Подгорный, актер Камерного театра Таирова, а потом и Второго МХАТа, очень энергичный человек, взял листок бумаги и всех записал.
В этот день был у нас в гостях Щусев Алексей Викторович. И вот Москвин с Гельцер обратились к Щусеву: «Дорогой Алексей Викторович, стройте нам кооператив!» И бухнулись перед ним на колени. Он говорит: «Вставайте, вставайте!» И согласился.
Решено было под эгидой Художественного театра строить. Когда Константину Сергеевичу сообщили об этой идее, то, хотя у него уже был особняк в Леонтьевском переулке, где он проводил репетиции, он тоже захотел иметь квартиру. Его, конечно, приняли. И в 1928 году этот дом состоялся. Так мы все оказались жильцами одного дома – и Москвин, и Качалов, и Гельцер, и Леонидов. И сам Щусев мастерскую себе обустроил, потом во время войны она ему пригодилась как квартира. Станиславский с нами не жил, но поместил сперва своего секретаря, а потом дочку, Киру Константиновну, которая одно время была женой художника Фалька.
Много ездили по Москве, искали место, и меня, между прочим, брали с собой. Остановились на Брюсовском переулке, потому что очень близко от Художественного театра – наискосок через Тверскую, и близко от дома Станиславского. Переулок этот назвали так не в честь Валерия Брюсова, поэта, как большинство думает, а по имени Брюса, генерала армии Петра I, домовладельца.
В Брюсовском переулке, вымощенном булыжником, кривом и горбатом, до нас был выстроен архитектором Рербергом, автором Центрального телеграфа и Киевского вокзала, кооперативный «дом Мейерхольда» – там он жил с Зинаидой Райх до самого своего ареста; в том же доме жили актеры Берсенев, Кторов, Гиацинтова. Потом был наш. А еще через несколько лет – кооператив Большого театра.
Когда Щусев сделал проект и пришел его утверждать, ему сказали: «Нельзя! Вы делаете пятиэтажный дом. А по нашему государственному плану перестройки Москвы в переулках можно строить максимум четыре». Он думал, думал и придумал. Сделал дом уступом, буквой «г». С фасада – четыре этажа, со двора – пять. Если смотреть с Брюсовского, как бы по крыше до «заднего» пятого этажа шел большущий балкон, где собирались устроить летний сад. Про сад со временем забыли, зато получился наш знаменитый балкон.
Кроме того, Качалов заявил, что ему во что бы то ни стало необходимо… окошко в сортире. Потому что он там привык учить свои роли. И Щусев на это пошел – нарушил гармонию фасада и сделал на одном этаже дополнительное окошко. Лишь бы Василий Иванович мог учить там роли. А еще, по просьбе Гельцер, Щусев сделал ей ванну с бассейном. Бассейн вышел как современная двуспальная кровать…
Наш кооператив назывался ДИСК – «Деятели искусства». Тогда уже в моде были всякие сокращения слов. Я помню, в то время существовал в Москве такой анекдот. Подходит человек, думает: «ВХОД. Всесоюзное… художественное… что же это такое?» А написано «вход»!
Москвин настоял, чтобы была служба церковная при закладке камня. Все сразу решили, что второй этаж – он считался самым парадным – отдадут Станиславскому, остальные тянули жребий. Нам достался пятый этаж.
Было интересно смотреть, как строится наш дом, и мы много раз ходили: и на закладку камня, и на рытье ямы под фундамент, и на стройку. Кто-то, может, еще помнит по детству: стояли дома «в лесах», таких неоперенных досках, со всеми занозами на свете. Идешь – шатается под ногами, перил настоящих нет… А поскольку мы уже знали, что будем жить высоко, то старались добраться до своего этажа. Очень страшно было – в полу такие щели! Но ходили, смотрели, даже родители показывали: «Вот видишь это окно – здесь будет твоя комната».
Первым въехал Москвин осенью 1928 года, а 30 ноября переехали с Долгоруковской мы.
Вернее, мы не «переехали», а перешли на новую квартиру. Вещи везли в фургонах конторы Ступина, существовавшей еще с царских времен, а следом шли мы. И в тот же день, поскольку готовить было негде, первый раз в жизни мы пошли в столовую Дома литераторов. Тоже было для нас большое событие. Тогда Дом литераторов находился на Тверском бульваре, где сейчас Литературный институт. И помню, за соседним столиком сидели двое и переписывались. Когда они ушли, папа взял меню. Оказалось, что там карандашом написано: «Не знаешь, почему Шпет сегодня здесь, да еще с семьей?» – «Знаю, они переезжают на другую квартиру».
Квартира была двухэтажной. Из столовой по деревянной лесенке можно было спуститься в большой папин кабинет. Туда же переехала его библиотека – все стены были уставлены книжными полками – и два его письменных стола, на случай, когда он работал одновременно над двумя серьезными трудами. А еще у папы был свой отдельный вход.
Мы с братом оказались в разных комнатах. И хотя были уже достаточно большие, ему девять лет, мне двенадцать, возмутились: «Как это, в разных комнатах спать? Скучно! Давайте нам одну!» А Татьяна, которая все-таки была чуть-чуть постарше и поголовастее, сказала: «Конечно, я хочу одна». Ей отдали отдельную комнату, а нас вместе поселили. Больше всего нас поразило «чудо техники»: едва ли не первая во всей Москве раздвижная дверь. Москвин себе заказал такую, и папа для нас с братом. Дверь собиралась гармошкой, раскрывалась и закрывалась нажатием кнопки…
Всю зиму мы прожили вдвоем с Москвиными и очень подружились с ними. Москвин был женат на сестре Гельцер, актрисе МХАТа, у них было двое взрослых сыновей, и с ними жила старушка-няня. Кроме нас и них, в доме еще никого не было.
Жили мы по соседству с церковью, буквально встык, окна нашей квартиры оказались на уровне куполов. Там был такой отец Никанор, звонарь, и в ту первую зиму он старался звонить потише: «Артисты поселились, они ночами не спят, нельзя теперь громко звонить, чтобы их не потревожить». Оказалось, Москвин обожал церковные службы и, наоборот, говорил: «Почему так плохо стали звонить?»
На Долгоруковской нас водили в церковь, будили очень рано, еще затемно, и все шли к заутрене. В Брюсовском в храм ходить перестали, выходили на балкон со свечами и с балкона слушали службу.
Постепенно все вселились. Ближе всех мы были с Качаловыми – и с Василием Ивановичем, и с его женой Ниной Николаевной Литовцевой, мама с ней очень дружила.
В театре ее почему-то недолюбливали, считали «злюкой», но мне она всегда казалась милой и умной женщиной. Но конечно, ей пришлось пережить с таким мужем, любой может представить, сколько неприятностей… Качалов к тому же любил иногда выпить лишнего, и тогда наступали «мрачные периоды». Видеть он никого не хотел, и единственный, к кому заходил, был мой папа. Через большой балкон на крыше Качалов попадал к папе прямо в кабинет и сидел у него часами.
Василий Иванович доставал нам пропуска во МХАТ. Там в восьмом ряду двенадцатое и тринадцатое места были за Станиславским, а десятое и одиннадцатое – за Немировичем-Данченко. Качалов в их отсутствие давал нам места Станиславского, но изредка мы сидели на ступеньках бельэтажа, была такая замечательная возможность, известная всей студенческой Москве тех лет. Так я посмотрела «Три сестры», «Воскресение», помню, как бешено мне понравился «Платон Кречет» с Борисом Добронравовым. А вот Качалова на сцене я не видела. Мама рассказывала, как они ходили на «Братьев Карамазовых», где он играл Ивана, но мне кажется, что официально спектакль тогда уже не шел, были какие-то закрытые показы.