Дочь философа Шпета в фильме Елены Якович. Полная версия воспоминаний Марины Густавовны Шторх
Шрифт:
Когда до нас в Сибирь дошла весть о переводе отца из Енисейска в Томск, то мы очень обрадовались. Все-таки город побольше, и университет знаменитый, и хотя бы можно добраться зимой! Потом я много лет думала, что это была непредвиденная, но большая ошибка, и если бы папа остался в Енисейске, то, может быть, выжил. Отсиделся бы в этом Енисейске, и никто бы не заметил его… Очень много высланных в Сибирь всегда было, в маленьком городке мог затеряться отдельный человек. И конечно, кое-кто остался жив. А в большом городе уже никаких шансов не было, в Томске были арестованы в тридцать седьмом такие же тысячи, как в Москве. Правда и то, что в Енисейске тоже расстрелы были. Но все-таки, все-таки…
Я помню, что при всей радости нам – и папе и мне – все же первое время было жалко расставаться с Енисейском. Как-то немножко вжились в городок этот, и в быт его, и в жизнь. Тихую, мерную… Такой тишины и покоя никогда в жизни не было. В Енисейске папа как-то сказал: «Ну вот наконец я получил отпуск!» Несколько месяцев ссылки. Так он мне и сказал: «Вот я наконец отдыхаю».
18
Мы не знали, как ехать в Томск. Енисей уже встал. В газетах писали, что скоро откроется воздушная навигация Енисейск – Красноярск. И так как пароходы ходить кончили, мы думали, что нам придется лететь самолетом. Как это интересно! Никто никогда, ни папа, ни мы в жизни не летали самолетом. Стали ждать – никаких сведений. Вдруг наконец какая-то маленькая заметочка, что через три дня полетит первый самолет из Енисейска в Тайгу. Это ближайшая железнодорожная станция. Не тут-то было! Проходит неделя, другая…
И вдруг совершенно неожиданно кто-то из обывателей сказал: «Дак зачем ждать аэроплан? Ведь ходит же почта! Почту возят на лошадях два или три раза в неделю, это около пятисот километров, и ничего страшного! Узнайте, может быть, они вас как-нибудь подвезут?»
Уже в это время в Енисейске прошли большие морозы. В конце ноября там было ниже 50 градусов. При нас самое холодное, что было, – минус 54. Маме пишем, что так и так, мы поедем на лошадях. Мама в ужасе: «Вы же замерзнете по дороге, как же можно?» Ну, ничего. Так в итоге и договорились. А мама только просила нас: «Ради бога, возьмите с собой хоть маленький градусничек и посылайте мне с дороги телеграммы, какая у вас там температура». А за это время морозы кончились, началась, как нам показалось, теплая погода, то есть вокруг минус 20. И вот стали мы собираться в дорогу.
Мама прислала мне валенки и теплую шапку моего друга Сережи Шторха, впоследствии моего мужа. Папа категорически от валенок отказывался. Мама предлагала купить и прислать ему посылкой, он сказал, что носить не будет. Ходил в ботинках или, как тогда говорили, в штиблетах, и даже без шерстяных носков. Единственное, что он надевал, – это «егерское» белье от Балтрушайтиса. Но мама понимала, что в Сибири в штиблетах далеко не уедешь. И в конце концов она придумала. Написала, что пришлет ему «фетровые чулки» и галоши к ним (в принципе, это те же валенки, но тонкие, и называются изысканно, – что-то подобное у папы было в голодном и холодном девятнадцатом году). Он в них и поехал. А я в нормальных валенках.
Когда наши енисейские друзья-хозяева узнали, что мы уезжаем в Томск, то тоже нас очень трогательно провожали. И сибиряки Кытмановы, та самая первая семья, где жили папа с мамой и куда нас потом довольно часто приглашали в гости. И Гершевичи, наши теперешние хозяева. Обе эти семьи так нас экипировали! Помню, папе дали медвежью доху, чтобы он надел ее сверху на свое московское пальто. Поверх валенок мы, с их легкой руки, натянули еще унты местные, самодельные. Словом, как следует нас снарядили в дорогу, еле-еле мы могли шевельнуться.
И вот в один прекрасный день – 18 декабря 1935 года – мы отправились в путь на небольших санях, запряженных почтовыми лошадьми. На первых санях ехали возница и папа с Норой. А на вторых я и куча всяких вещей – узелков, чемоданчиков, весь нехитрый наш скарб. И меня еще научил этот вот ямщик: если лошадь вдруг заупрямится и встанет, то вы, говорит, дерните ее за поводья, она и поедет…
Эта дорога оказалась совершенно замечательной. До сих пор думаю о ней как о самом чудесном приключении моей жизни. Погода была хорошая. Много солнышка, минус 15–20 градусов, очень тепло, как нам всем показалось. Дорога шла через тайгу, была немножко утрамбована, и по бокам хорошо видны были две колеи. Вероятно, ни одна машина там тогда не проезжала. Ничего, кроме лошадей. И волки выли в лесах, и кто-то летал временами, и солнце, и ослепительный снег…
Наверное, дня три мы так ехали. Мы с Норой менялись местами: то она с папой, то я. Изредка, раз в сутки, попадалось какое-нибудь селение. Иногда всего из нескольких избушечек, иногда побольше, но все маленькие, даже поселком не назовешь, а так, скорее деревушка или хуторок. Ночью мы останавливались в сторожках. Это были такие деревянные домишки с железными кроватями, застланными явно нестираным, совершенно затасканным бельем. Но самовар подавали и чай пили. И лошади наши не менялись, за ночь отдыхали – и утром те же лошади продолжали путь.
Так снова я оказалась в Красноярске, нашем перевалочном пункте. Несколько дней мы прожили у родителей нашего енисейского сибиряка Кытманова. Отослали посылками обратно в Енисейск все снаряжение, которое нам дали на дорогу. И уже на поезде отправились в Томск.
А в Томске у нас был один адрес, полученный из Москвы. Дело в том, что у Натальи Казимировны Шапошниковой, жены Бориса Валентиновича Шапошникова, папиного друга и сослуживца, была в Томске тетя – Изабелла Викентьевна Бравич, сестра знаменитого трагика. И вот к этой Изабелле Викентьевне и к ее мужу, томскому профессору Николаю Александровичу Карташову, у нас было письмо.
Там у вокзала большая поляна была. И на этой привокзальной поляне стояли тогда еще, конечно, только извозчики. Ну, мы взяли извозчика и отправились к этой самой Изабелле Викентьевне. Она нас встретила радостным известием: «Представьте себе, что вчера я с большим трудом, но нашла для вас все-таки квартиру!» Накануне она утром ушла на поиски и только к вечеру вернулась домой. Целый день ходила, уже думала, что ничего не выйдет. Ей говорили или «у нас уже сдано», или «мы не сдаем». И вот в последнем доме она сказала: «Какой ужас, приедут люди в ссылку, и негде им переночевать». – «Как в ссылку?» – «Так, они в ссылку едут». – «А вы бы сразу сказали, что в ссылку! Конечно, ссыльным сдадим! Раз ссыльные – значит, порядочные люди». Так вот мы попали к этим Виленчикам. И в этой квартире мы прожили еще год и десять месяцев – все, что папе было отпущено в Томске.
19
В Томск мы прибыли 24 декабря. А уже на следующий день, в католическое и протестантское Рождество (а папа, как я говорила, был лютеранином), он отправился на регистрацию в местный НКВД. Потом он каждый месяц туда ходил – пятого и двадцать пятого числа.
Нора, несколько опоздав на работу из-за нашего переезда в Томск, под самый Новый год уехала в Москву. А мы с папой остались опять вдвоем.
Так в Томске мы встретили 1936-й. В новогоднюю ночь папа разбудил меня: «Слышишь?» Я испугалась: «Что?» – «Неужели не слышишь, как в Москве кричат: «С Новым годом!» В Томске было уже четыре ночи из-за разницы во времени, но папа не спал. Думаю, дожидался, когда в Москве пробьет полночь, чтобы хотя бы мысленно поздравить дорогих его сердцу москвичей.
Между тем приближалось 13 января – не только старый Новый год, но и день рождения Норы. Она мне писала:
Я воспринимаю свою жизнь в Москве как некую измену вам. Приехав только с мыслями о вас, с рассказами о вас, я не могла жить так, как мне хотелось, т. е. продолжая мое непрерывное общение с вами… Ведь вы оба были моими незримыми гостями у меня на елке 13-го: в честь вас и Сибири я своих гостей угощала пельменями. С нежностью вспоминаю наши енисейские дни и очень хочу, чтобы у тебя хватило бодрости и на себя, и на папу… В твоих письмах я слышу аромат морозного томского дня, вашей убогонькой комнатки, которая мне все равно что родина, наших грустных вечеров…