Дочь философа Шпета в фильме Елены Якович. Полная версия воспоминаний Марины Густавовны Шторх
Шрифт:
С этого дня Вадим Александрович стал заходить ко мне ежедневно хотя бы на полчасика после работы, и для меня это было очень важно, потому что он был единственный человек, с которым я могла свободно говорить о Сереже. Дома, конечно, Сережу все очень любили. Но с мамой и бабушкой мне было еще тяжелее, чем с остальными, поскольку я все время ощущала, что они жалеют меня. Мне это совсем не было нужно! Конечно, я теперь понимаю их чувства: кого же им еще жалеть и каково им было в то время. Но мне тогда эта жалость не была нужна! А вот он не жалел, а понимал. И мне с ним было легко. Так продолжалось до весны. Пока однажды он не пропал, и не было его целую неделю. Я сама ему позвонила и спросила: «Что случилось?» Тогда он вернулся и совершенно неожиданно для меня сделал мне предложение. Причем формулировка была такая: «Я понимаю, что вы меня никогда так любить, как Сережу, не будете. Но мне кажется, что нам с вами было бы гораздо лучше жить вместе». Как я потом говорила, весь наш роман проходил на кладбище. Я никогда не была в него влюблена. Но постепенно я его полюбила. Действительно, человек очень хороший, исключительной порядочности и доброжелательности, а кроме того – необыкновенной привязанности и признательности к Сереже. Так мы с ним прожили двадцать восемь лет и родили троих детей.
Это была все такая высшая техническая интеллигенция с дореволюционными еще, дворянскими корнями – и Рудановский, и Сережа, и его друг Кот Поливанов, муж моей сестры Маргариты. Его отец Михаил Поливанов был одним из первых русских инженеров-электриков, проектировал первые электростанции в Москве. А потом и сам Костя Поливанов стал во главе Московской электротехнической школы, долгие годы вел кафедру в МЭИ. Вадим Рудановский, мой второй муж, тоже из дворян. Между прочим, у него много военных в роду. Но его отец Александр Рудановский служил при моем двоюродном дедушке градоначальнике Николае Гучкове главным бухгалтером Московской городской управы. А в советское время был профессором в каком-то институте. Один наш родственник учился у него, говорил: «Рудановскому было сдать – это кое-что»…
Материально мы жили трудно, мама давала уроки французского, я была студенткой, и двое детишек на руках – мой Алеша и Женя, шестилетний сын Рудановского, который стал мне как родной. Вадим Александрович еще содержал сестру с маленьким ребенком. Вскоре после нашей женитьбы она устроилась в школу медсестрой.
Моя сестра Татьяна работала в издательстве – корректором, потом редактором. К этому времени она тоже вышла замуж за инженера Максимова. Первого февраля 1939 года она родила дочь Катю, будущую балерину. А в сороковом году родилась моя дочка Леночка.
Вслед за мной поступил в педагогический институт брат Сережа.
Мы продолжали жить все вместе в одной квартире в Брюсовском переулке.
Вскоре у меня через мужа появилась приятельница Мария Иосифовна Шугаева, двоюродная сестра композитора Стравинского. Когда она пришла в наш дом, то выяснилось, что она училась в Алферовской гимназии на год моложе мамы. И хотя она была ровесницей маме, но мы с ней очень дружили. И вот она принесла мне каким-то образом сохранившиеся у нее бинты Первой мировой войны. Они оказались из тонкой-тонкой шерсти – фланели, и довольно широкие, сантиметров пятнадцать, плотно свернутые в трубочку. Я даже не знала, что бывали такие бинты! Я их сшивала по несколько в ряд и смастерила, помню, платьице и шапочку для моей Леночки. Потом в них ходила моя младшая дочь Наташа. И эта шапочка из бинтов Первой мировой жива до сих пор, моя правнучка Маришка ее носила. А ее маленький братик Давид ходил в слюнявчике, сшитом из «штанишек Рахманинова». Вот так я воспитывала моих детей.
Еще у Вадима Александровича был старший сын Олег от самого-самого первого юношеского брака. В июне сорок первого ему исполнилось восемнадцать лет. И в этот день он пришел к нам в Брюсовский, чтобы папа мог его поздравить. У этого мальчика был какой-то школьный друг, отец которого работал в Кремле, и вот когда Олег пришел к нам в гости, то сказал Вадиму: «Папа, вот увидишь, не позднее первого июля начнется война с Германией».
О войне тогда много разговоров было, но никто так конкретно еще не говорил.
26
Двадцать второго июня я была у моей институтской подруги в коммуналке, и мы с ней готовились к экзаменам. В коридоре было включено радио, и мы случайно услышали, что сейчас будет выступать Молотов. Что такое? Ну, раз Молотов будет внезапно речь говорить, надо послушать. Мы бросили занятия, пошли в коридор – там у нее висела, знаете, такая тарелка, радио тех лет. Было 12 часов дня. Так мы узнали о начале войны.
Кого-то сразу призвали в армию. Наших никого в первые дни, хотя все ждали, что вот-вот. И брат под призывом был, все наши мужчины. Думаю, что сначала детей врагов народа брать на фронт опасались, это потом уже все сгодились. Через несколько дней пришли уже к знакомым известия, что такой-то погиб или кто-то ранен. Олег Рудановский сразу же в июне ушел добровольцем – ему было восемнадцать, а призывали с девятнадцати. Через полтора месяца, в августе сорок первого, он погиб где-то под Псковом…
В Москве люди бросились в магазины закупать продукты. Но мы не бросались, ничего не закупали. Стали думать, конечно, как быть с эвакуацией. Хотя из домоуправления всячески звонили, что вот в районе собирается группа, но мы сказали, что нет, нет, нет, никуда мы не поедем. Решили остаться здесь и никуда с места не двигаться. И стали доходить всякие мрачные слухи, что те, кто эвакуировался, стоят на каких-то запасных путях неизвестно где.
Ровно через месяц, по-моему, день в день начались в Москве бомбежки. И в одну из самых первых, 22 или 23 июля, бомба попала в Маргаритин дом. У нее был такой двухэтажный домик в Староконюшенном переулке, очень хорошенький, они на втором этаже жили, и прямо угол их комнаты срезало. Прямое попадание. Славу богу, Маргарита с семьей была на даче. А здесь уже пошло крещендо, вовсю ежедневные бомбежки…
У нас в доме на Брюсовском в подвальном этаже было устроено бомбоубежище, так что нам нужно было только спуститься вниз, а все рассказывали, что в основном ходили в метро. Почему-то многие считали, что метро гораздо безопаснее. Ну, я в метро ни разу не ходила и не очень любила прятаться в домовые эти бомбоубежища. Мне казалось, что лучше погибнуть от бомбы, чем быть засыпанной в подвале. Тут уж меня все стали уговаривать. И даже, помню, Нина Николаевна, жена Качалова, говорила: «Ты совершенно не права. Почему требуют, чтобы старики уходили? Должны уходить, наоборот, молодые, а старикам все равно умирать». Выходили дежурить на крышу. Я тоже рвалась, но меня не пустили. Сказали: «У вас маленькие дети, сидите в бомбоубежище». Я помню, что мой четырехлетний сын Алеша очень плакал и боялся, когда были бомбежки. А я ему сказала: «Зато, знаешь, когда много бомбят, то бывает и много осколков. Завтра мы пойдем на улицу и станем собирать всякие интересные штуковины». И после этого он стал любить бомбежки.
С сентября ввели продуктовые карточки. Тем временем в Москве началась усиленная эвакуация, вообще паника, и пошли постоянные разговоры, что немцы продвигаются и вот-вот войдут в город. Вплоть до того, что в середине октября кто-то сказал, что они уже у Киевского вокзала. И когда утром шестнадцатого надо было идти за хлебом, то мама сказала: «Давайте пойду я, а то вдруг на улице стоят немцы». Вот такое было настроение. Мама сказала: «Лучше мне пойти, все-таки я с ними поговорю по-немецки».
Это был знаменитый день 16 октября 1941 года, когда из Москвы уже бежали все. Я была на улице и своими глазами видела, как по Тверской пронеслась пожарная машина и в ней сидели мужчины и женщины, и у всех были узлы и чемоданы. Муж 16 октября пошел на работу, как всегда, но оказалось, что уже работы нет. Что все или разбежались, или уехали и что их учреждение тоже эвакуировалось. Он вернулся домой, потому что какие-то там остатки, которые еще держались, покинули службу рано утром. Но мы решили все равно не эвакуироваться. В крайнем случае уйдем в последний момент пешком.
Так мы и прожили всю войну. Две старших сестры эвакуировались под Казань, Нора и Маргарита, а Татьяна, мама и я оставались в этой военной Москве, в Брюсовском переулке. Иногда нам с Таней приходилось младших детей оставлять в квартире одних на Алешу. Ему было четыре-пять лет, и он сидел с двумя маленькими девочками – с Катей Максимовой и с моей Леной. Очень было тяжело – и холодно, и голодно, и страшно. Безумно голодный был первый год, когда действительно все голодали.
Мы с Татьяной ходили по помойкам. Тогда были не такие, как теперь, помойки, а большие деревянные ящики возле каждого дома, и в них высыпали помойные ведра. И вот мы стали замечать, что кое-где аккуратненько на газетках выложены картофельные очистки. Люди тогда думали друг о друге, знали, что если у них, допустим, есть возможность почистить картошку, то у других картошки вообще нет. И поэтому обычно клали на газетках. Оказалось, что все-таки у многих в Москве были дачи или родственники, живущие в Подмосковье, и там летом все-таки был какой-то урожай, и это было некоторое спасение. А у кого не было связи с землей, то уже достать даже одну-две картофелины – проблема. Ну, все равно мы ходили на рынок. Там иногда поднимали мерзлые капустные листы и прочее, мыли и варили. И собирали по помойкам эту картофельную кожуру, особенно если в первой половине дня пойдешь, то кое-где она еще лежит. И вот и Татьяна, и я отмывали ее и жарили на касторке лепешки или пекли какое-то подобие хлеба из картофельной кожуры… Касторка ведь тоже масло и в аптеках еще продавалась. И почему-то у нас оказалось – не знаю, может, осенью выдали, – немножко муки ржаной. Смешивали очистки с этой мукой и делали лепешки. Катя Максимова в своей книжке упоминает эти вкусные-вкусные картофельные лепешки, которые она ела двухлетней девочкой.