Дочь Петра Великого
Шрифт:
Мардефельд ликовал и ободрял своего государя. Бестужев, который не с ним одним успел войти в сделку, пытался, правда, убедить Елизавету приступить к Варшавскому договору, подписанному 8 января 1745 года между Австрией, Саксонией, Англией и Голландией; но на совещании министров Воронцов восстал против этого, и его мнение возобладало. Гиндфорд со своей стороны напрасно изощрялся в красноречии и уловках. Он то хотел «напугать» Россию, делая вид, что требует от нее денег на основании одной из статей англо-русского договора, по которой 12.000 солдат, обещанных Россией, могли быть заменены, по желанию Англии, пятьюстами тысячами рублей, то предлагал взять на жалованье русскую армию в тридцать-сорок тысяч человек.
На это в Петербурге соглашались, но под условием, что эти «войска будут употреблены только против Франции.
Бестужев был готов отказаться от золота д'Аллиона, но не от талеров Мардефельда; да и мысль о субсидии отталкивала еще Елизавету.
Правда, канцлер начинал находить, что Фридрих запрашивает слишком много за свои деньги. Говоря, что ему угрожает Варшавский договор, король возобновил свои настойчивые требования относительно вспомогательного отряда или дипломатического вмешательства России, и когда Мардефельд написал ему, что Бестужев затягивает ответ, он пришел в негодование: «Я заключаю из вашего донесения, что канцлер продался Англии, что вице-канцлер вас обманывает и что нельзя ни в чем полагаться на этот двор». Однако важно было все-таки не восстановить русских против себя, если уже нельзя было привлечь их на свою сторону; но за это Мардефельд ручался: «Ни один человек не двинется отсюда на помощь кому бы то ни было», — писал он. А в конце мая он сообщил, что Елизавета сделала серьезное внушение Саксонскому двору не предпринимать ничего против Пруссии, и укаывал, что сильно возбужденная против Венского двора «царица была очень довольна, узнав о победе французов».
Это была победа при Фонтенуа.
Она, казалось бы, должна была вернуть Франции удачу — в России, как и везде. Она поколебала еще непрочное положение Австрии и Англии, но только одна Пруссия сумела широко использовать ее в Петербурге, потому что интересы Франции защищал при Русском дворе все тот же д'Аллион. Английский посланник и русский канцлер ежедневно поздравляли друг друга с тем, что французский поверенный в делах остается на своем посту. Его роль продолжала быть совершенно ничтожной. В первую минуту, узнав, что они могут получить от него по 50.000 талеров, Бестужев и Воронцов выказали сильное желание сговориться с человеком, который приводил в свою пользу такие убедительные аргументы, но когда пожелали получить некоторый аванс в зачет обещанных сумм, и увидели, что их провели, то резко изменили свое отношение к д'Аллиону и показали ему «свои когти». Он на каждом шагу наталкивался на их враждебность, сознавал это, но, терпя неудачу за неудачей, утешал себя удивительной философией. «Положение наше при Русском дворе так беспросветно, — писал он, — что эта новая попытка нас очернить вряд ли сделает его более мрачным». Ему пришлось ждать своей первой аудиенции очень долго — до конца марта 1745 года — и Елизавета оказала ему очень немилостивый прием. Но еще бы! Д'Аллион отказался поцеловать руку, к которой Тироули прикасался не иначе, как преклонив колено. К тому же версальский двор, незадолго перед тем осудивший поведение Шетарди, теперь предписывал д'Аллиону выдавать себя за друга и защитника бывшего посла! Один историк был прав, называя эту бестактность более чем изумительной. И несмотря на все это, французскому поверенному в делах внушали в то же время, чтоб он вступил с русскими министрами в переговоры насчет союза. Легко догадаться, какой прием он встретил у них. Он напрасно заверял Бестужева и Воронцова, что 50.000 червонцев будут немедленно выплачены им после подписания договора:
— Благодарим покорно! Щедрость императрицы избавляет нас от нужды.
Беднягу тогда осенило: «Я только предлагаю им деньги, а англичане дают», — писал он. Да, конечно, в этом и было все дело! После неотступных приставаний ему удалось все-таки завязать переговоры с канцлером и Воронцовым. Но это привело его лишь к новому разочарованию: ни тот, ни другой не хотели и слышать о политическом союзе. Императрица, говорили они, уже вступила в соглашение с другими державами.
— Тогда обещайте мне хоть нейтралитет на время настоящей войны.
— Невозможно. Этому препятствуют наши обязательства относительно Англии и Саксонии.
— Но почему же вы первоначально соглашались обсуждать со мной вопрос о союзе?
— Теперь обстоятельства изменились.
Этот разговор происходил в июне 1745 года и дал повод одному историку предполагать, что союз между Россией и Австрией был заключен еще в мае этого года. Но это ошибка. Австро-русский договор был подписан лишь год спустя. И если Австрия просила Елизавету о заступничестве против Фридриха, то делала это, опираясь или на свой прежний договор 1726 года, или на недавнее соглашение России с Саксонией. Но договор 1726 года Елизавета отказывалась признавать, а соглашение с Саксонией давало повод к различным толкованиям. Австрия, Англия и Саксония тщетно добивались преступления императрицы к Варшавскому договору; Мардефельд энергически боролся против этого; английская же дипломатия была в это время связана по рукам и ногам ссорой, разыгравшейся между Тироули и его преемником Гиндвордом. Тироули просил о своем отозвании, но потом решил остаться в Петербурге, желая принять участие в подписании будущего договора, чтобы приписать себе честь его заключения и получить за это денежную награду, а может быть, еще и по другой причине, тайна которой осталась между ним и Елизаветой. Но это очень не нравилось Гиндфорду, находившему, что один из английских послов в Петербурге — лишний. Бестужев, по наущению Мардефельда, воспользовался этой ссорой, чтоб затянуть переговоры и не переходить открыто ни на ту, ни на другую сторону. Он предупреждал Дрезденский двор, чтобы тот не нападал на Пруссию и не рассчитывал на вооруженную помощь России, но — одновременно с этим — сообщил и в Берлин, что, по мнению С.-Петербургского двора, Саксония не нарушила нейтралитета, выполняя свои обязанности по отношению к венгерской королеве.
Фридрих громко негодовал на двуличность канцлера, но Мардефельд, понимавший игру Бестужева, продолжал успокаивать своего государя. Король мог вступить с войсками в Саксонию, если ему это было угодно; Россия наверное не будет препятствовать ему. Фридрих так и поступил. 4 июня 1745 года он разбил саксонскую армию при Гогенфридберге, а 4 сентября, одобряя Мардефельда, который пытался добиться от д'Аллиона помощи, чтоб не допустить вмешательства России, сообщил ему в то же время по секрету, что в сущности теперь это излишне. Он силой оружия заставил Англию вступить с ним в договор, и вскоре так же поступит и с Саксонией.
Это была знаменитая Ганноверская конвенция.
Саксония устояла еще до конца года; но русские войска по-прежнему не трогались с места, а Розенберг с горечью должен был признать, что ценою всех своих усилий он добился только двух вещей: сумел «сорвать маску с русских министров и доказал их неспособность и недобросовестность». Он прибавлял: «Если бы королева была менее красива и менее украшена высокими качествами души, она не вызывала бы здесь зависти, и тогда, может быть, тут держались бы более твердых взглядов. Но интересы (государства) должны уступить и быть принесены в жертву этой зависти; таким образом, я служу представителем прекрасной Елены, из-за которой ведется война». Вслед за этим, под предлогом, что его государыня возведена в императорский сан, он отпросился домой, сдав все дела посольства опять Гогенсгольцу.
По поводу роли России в этом кризисе высказывалось, между прочим, мнение, что Елизавета, обещав Августу III свою помощь против Фридриха, отказалась потом, «повинуясь женскому капризу», исполнить выработанный в Вене план о нападении на Пруссию через Саксонию. Должен сказать, что я не нашел никаких следов подобного соглашения между Елизаветой и Августом III, а сведения, которые посылал Мардефельд до войны и во время нее, по-видимому, исключают его возможность. «Ни один солдат не перейдет границы этой империи, — писал он в июне, — какие бы слухи об этом ни распускались, и недавно императрица рассмеялась от души на просьбу маршала Ласси заготовлять провиант в Курляндии». А в августе он писал: «Сама императрица говорила не раз после сражения при Фридберге, в присутствии графа Лестока, Брюммера и других лиц, что так как войну начал польский король, то он не может рассчитывать на ее помощь… Знаю, что могу поплатиться за это головою, и что Бестужев, подкупленный польским королем, делает все от него зависящее, чтобы услужить ему, — но должен сказать, что все сведения, которые я имею, сходятся на том, что русская армия не примет участия в походе».
В августе, получив из Саксонии требование о помощи, русский канцлер представил в совете свое мнение о том, что необходимо ее оказать, Воронцов не согласился с ним, и Елизавета осталась этим, видимо, недовольна; она немедленно дала вице-канцлеру заграничный отпуск, что очень походило на немилость. Но Кейт вновь успокоил своего друга. Ему посылали приказ за приказом о выступлении, но не давали возможности исполнить их; таким образом, он остается при убеждении, что все это делается только для виду. Когда Розенберг сообщил о своем отъезде, Елизавета встревожилась.
— Что это значит? — спросила она у Бестужева.
— Тут нет ничего удивительного! Ваше величество покинули Австрию в такое время, когда она крайне нуждается в помощи. И другие послы — датский, голландский и английский — тоже уедут, видя, что им незачем у нас жить…
Испуганная и смущенная императрица сейчас же приказала созвать, один за другим, два чрезвычайных совета. Воронцов на них не присутствовал. Члены совета признали Ганноверскую конвенцию вероломной, а по прочтении перехваченной депеши от д'Аржансона к д'Аллиону, которая произвела на них такое впечатление, словно прусский король действовал сообща с Францией, постановили единогласно послать Саксонии помощь. Второй совет собрался 4 октября. Было уже слишком поздно, чтобы двинуть армию в поход; решили поэтому расквартировать ее в Лифляндии, Эстляндии и Курляндии с тем, чтобы она могла выступить весною. Подписав декларацию об этом, Елизавета, согласно преданию, упала перед образом на колени, призывая Бога в свидетели, что поступает по совести. Затем она в страхе спросила Ласси: «Что он думает о принятой мере?»
— Я не министр, а солдат, и мой долг исполнять только повеления…
— Но все-таки?
— Думаю, следует обуздать прусского короля.
— Да, да! это — шах-Надир прусский.
На этот раз Фридрих увидел, что ему грозит серьезная опасность. Мардефельд напрасно упорствовал в своем скептическом оптимизме: «Не всякая собака кусает, которая лает, — писал он — что-то говорит мне, что здешние войска не забудутся до такой степени, чтобы заслужить здоровую трепку от войск вашего величества». Но король, разделявший прежде надежды своего посла, за ноябрь совершенно изменил и свой взгляд на дело, и тон. Он еще недавно поздравлял Мардефельда по поводу его ответа на неприличные речи Бестужева и уверял его, что так же обходится в Берлине и с графом Чернышевым; при этом Фридрих заявлял, что больше не нуждается во Франции и намерен опять повернуть ей спину. Но теперь он затянул другую песню. Словно в мрачном предчувствии, великий полководец испугался возможной встречи с русскими войсками, про которые ему продолжали говорить, что они не собираются на него нападать, да и не в силах устоять против его армии. Он перестал этому верить и, чтобы защититься от них, находил теперь необходимой для себя поддержку Франции. Считая недостаточным хлопотать о ней — при посредстве Мардефельда — через д'Аллиона, он обратился к самому Людовику XV, с удивительным апломбом высказывая в письме к нему ту мысль, что он, Фридрих, принес себя в жертву французским интересам и поэтому льстит себя надеждой, что французский король не оставит, при нынешних тяжелых обстоятельствах, единственного союзника, которого имеет в Германии.