Догра Магра
Шрифт:
Я размышлял закрыв глаза. Я пытался всмотреться в пустоту, что была в голове. И вот мне показалось, что душа моя сжалась до предела и превратилась в атом, странствующий по бескрайней Вселенной… Так одиноко… так тоскливо… так печально… В глазах защипало от слез.
Вдруг что-то холодное коснулось кожи: закончив стрижку, парикмахер намылил мне шею, чтобы приступить к бритью.
Я печально понурился.
Что ж… Раз доктор Вакабаяси решил придать мне такой же вид, как прежде… Быть может, месяц назад со мной случились нечто, столь же страшное, как сегодня. Да и, судя по интонации доктора, «как и раньше» относится не только к парикмахеру. Наверное, и в прошлый, и в позапрошлый раз, и до того все было точно так же. А я — несчастный сомнамбула, обреченный на бесконечное движение по кругу…
Разве профессор Вакабаяси не хладнокровный и безжалостный ученый, занятый опытами?! А что, если все события этого утра лишь галлюцинация пациента психбольницы, пребывающего в сомнамбулическом припадке?! То есть моя собственная галлюцинация… Кажется, что я сижу в палате, парикмахер делает мне модную стрижку, подравнивает волосы от бакенбард до бровей… а в реальности… мое тело находится не здесь. Я где-то очень далеко, неведомо где, в загадочной лунатической грезе…
Я вдруг вскочил со стула и опрометью побежал, не снимая белой ткани, которой был обернут…
Нет. Лишь показалось.
Вдруг над головой что-то застучало, да так громко, что я зажмурился, невольно забился в кресло и вжал голову в плечи. Оказывается, по моей голове прошлись две цилиндрические расчески — так быстро, что я едва перевел дух… Стало приятно… и на миг я даже прекратил гадать, являюсь ли сумасшедшим. Лишенный радости и печали, страха и жалости, прошлого и настоящего — лишенный всего на свете, я, словно мертвый, обмяк на скамейке. Всепроникающее, безграничное удовольствие от расчесывания зудящей кожи наполнило мое существо. Просачиваясь через поры, оно достигло мозга костей. Да будь что будет… Я ничего не знаю. Я готов слушаться доктора Вакабаяси… Неважно, что дальше…
Я ощутил себя обреченным.
— Пройдемте-ка, — сказал женский голос у моего уха.
Я удивленно открыл глаза: медсестры — одна справа, другая слева — крепко схватили меня за руки, словно преступника. Парикмахер, оказывается, уже снял белую ткань с моей шеи и теперь вытряхивал ее за дверью.
Только что увлеченный чтением книги в красной обложке, доктор Вакабаяси, не закрывая, отложил ее корешком кверху и резко поднялся. Он откашлялся — при этом лицо его вытянулось еще больше — и замахал руками в сторону двери, будто выпроваживая меня.
Я с трудом разлепил веки, усыпанные волосками и перхотью. Поддерживаемый медсестрами, я ступил босыми ногами на холодный пол и вышел (в первый ли раз?) наружу…
Доктор Вакабаяси проводил меня до двери, а затем куда-то скрылся.
Я оказался в широком коридоре, пол которого был выложен искусственным камнем. На каждую сторону выходило по пять дверей одинакового цвета. В конце коридора — в темной нише — стояли огромные, в человеческий рост, часы. Они были затянуты такой же металлической сеткой, что и окна в моей палате. Наверное, это их «бо-о-ом» разбудило меня утром… Я не мог даже вообразить, как их заводят… Украшенные старинным узором причудливые стрелки показывали шесть часов четыре минуты. Медный маятник метался из стороны в сторону, словно преступник, обреченный на вечные скитания.
Моя палата находилась слева от часов. Рядом с дверью была прибита выкрашенная в белый цвет табличка в сяку длиной. На ней мелкими иероглифами было написано следующее: «Псих.; восточн.; флиг. № 1». И чуть покрупнее: «Палата № 7». Имени пациента я не увидел.
Влекомый медсестрами, которые держали меня под руки, я вынужденно поплелся дальше. Вскоре мы вышли в ярко освещенный внешний коридор, в конце которого виднелось двухэтажное деревянное здание. Оно было построено в западном стиле и выкрашено в синий цвет. На белоснежном песке по обе стороны от коридора виднелись красные как кровь хризантемы, белые как грезы космеи и желто-алые, похожие на вывернутые внутренности целозии. За ними простирался сосновый лес. По небу бежали чуть позолоченные утренним солнцем тучки, вдалеке слышался плеск волн, и настроение создавалось самое радостное.
«Сейчас осень…» — подумалось мне.
Я разглядывал пейзаж, глубоко вдыхая свежий, прохладный воздух, но стоило мне притормозить, как медсестры принимались тянуть меня вперед. Наконец я попал в темный коридор синего здания. Мы остановились перед первой дверью справа. Там нас поджидала еще одна медсестра. Она открыла дверь и вошла с нами внутрь.
За дверью оказалась довольно большая и светлая ванная комната. В углу напротив входа стояла каменная ванна, над которой поднимался пар. Запотевшие окна, выходившие на разные стороны, были усеяны маленькими капельками. Три румяные медсестры — как на подбор с круглыми красными руками и ногами — закатали рукава, схватили меня, вмиг раздели и усадили в ванну. Едва я успел согреться, они поставили меня на деревянный поддон и принялись безжалостно тереть прохладными губками. Затем стали мусолить куском мыла мою голову, пока не взбили огромную гору пены. С жестокостью, не характерной для женщин, они намыливали мое тело, без предупреждения поливали меня горячей водой, а когда я жмурился, бесцеремонно хватали за руки.
Послышалось резкое «сюда!», и меня снова швырнули в ванну. Медсестры действовали так грубо, будто среди них была та, с которой я обошелся отнюдь не ласково утром, и она решила отомстить. Но, чуть поразмыслив, я пришел к выводу, что ровно так они обращаются со всеми душевнобольными, и это повергло меня в отчаяние…
Однако ближе к концу мытья, когда мне подстригли ногти на руках и ногах, почистили зубы бамбуковой щеточкой с солью, вытерли меня свежим теплым полотенцем и причесали новой желтой расческой, я будто заново родился. Мне вдруг стало так приятно, что я даже удивился, почему, несмотря на чистоту и легкость, ничего не могу вспомнить.
— Наденьте это, — сказала одна из медсестер.
Оглянувшись, вместо больничной одежды я увидел на полу бледно-желтый узелок. Внутри обнаружилась белая картонная коробка, в которой была сложена студенческая форма — фуражка, серая в белую крапинку накидка, шерстяная рубашка, брюки, светло-коричневые гетры и завернутые в газету сапоги на шнуровке… Сверху в маленьком кожаном мешочке лежали серебряные наручные часы.
Ничего не подозревая, я спешно надевал вещи — медсестры четко вручали их мне одну за другой. Внезапно я осознал: на одежде нет ничего, что бы указывало на ее принадлежность. Однако стрелки на ткани были там, где надо, словно костюм только что вышел из-под иглы портного, и, двигаясь, я ощущал себя комфортно и привычно. Лишь воротник накидки был чересчур твердым, а вот черная фуражка, блестящие сапоги и часы, которые показывали шесть часов двадцать три минуты, подходили на удивление хорошо. Чрезвычайно странно. Я сунул руки в карманы накидки: в правом обнаружился свернутый вчетверо платок и бумажные салфетки, а в левом — гладкий, туго набитый кошелек для мелочи.
Совершенно растерявшись, я озирался в поисках хотя бы небольшого зеркальца, но — вот незадача! — нигде не было и осколка. Медсестры, оглядываясь на меня, направились к выходу.
В дверях они встретились с доктором Вакабаяси, который медленно зашел в ванную, наклонив голову под низкой притолокой. Он оценивающие оглядел меня, затем молча провел в угол и снял со стены поблекшую от стирок юкату [5] . Под ней обнаружилось огромное зеркало!
Я невольно отшатнулся: как же молодо было мое отражение!
5
Юката — летнее повседневное легкое кимоно из хлопка.
Утром, ощупывая собственное лицо в полумраке палаты номер семь, я заключил, что являюсь уродливым бородачом лет тридцати. И даже после всех процедур я не догадывался, насколько отличаются от реальности мои недавние предположения.
В зеркале предстал в полный рост молодой человек лет двадцати. Выпуклый лоб, узкий подбородок, большие глаза. На лице застыло изумление. Если б не студенческая форма, меня можно было бы принять за школьника. И только я понял, что этот молодой человек — я, как напряжение, мучившее меня с самого утра, куда-то делось. Меня охватили странные чувства: неловкие, печальные, радостные — невыразимые.