«Доктор Живаго» как исторический роман
Шрифт:
Здесь же Пастернак писал и о специфике языка власти, который изменяет смысл явлений и причин на противоположный:
Образ разрухи после победы красных и возвращения доктора из партизанского плена в Юрятине <…> и по Л<енину> противоречие слов: борьба с разрухой (потому что разруха создана большевиками и метод их, революционная тактика, их призвание, специальность это именно заводить разруху, где ее не было, анархической, насильственной расправой со всеми имеющимися налицо, точно жизнь — сырье для их исторической обработки). Но органическая действительность не минерал, с нею надо договариваться, а не ломать и дробить ее. <…> Записать после главы о зверствах (партизан) — формулировки Л<енин>ских противоречий (наряду с подлостями), <…> сваливанье с больной головы на здоровую в вопросах продовольственного затруднения, противоречия в том, кто виновники разрухи <…> Декреты и некоторые характерные выражения выписать [Там же, 616–617].
Используемые Пастернаком цитаты из декретов [139] и вызывают у его героя то враждебное неприятие, о котором было сказано выше:
«К сведению населения. Рабочие книжки для состоятельных получаются за 50 рублей штука в Продотделе Юрсовета, Октябрьская, бывшая Генерал-губернаторская, 5, комната 137.
Неимение рабочей книжки или неправильное, а тем более лживое ведение записей карается по всем строгостям военного времени. 1 очная инструкция к пользованию рабочими книжками распубликована в И. Ю. И. К. № 86 (1013) текущего года и вывешена в Продотделе Юрсовета, комната 137».
В другом объявлении сообщалось о достаточности имеющихся в городе продовольственных запасов, которые якобы только прячет буржуазия, чтобы дезорганизовать распределение и посеять хаос в продовольственном деле. Объявление кончалось словами:
«Уличенные в хранении и сокрытии продовольственных запасов расстреливаются на месте».
Третье объявление предлагало:
«В интересах правильной постановки продовольственного дела не принадлежащие к эксплуататорским элементам объединяются в потребительские коммуны. О подробностях справиться в Продотделе Юрсовета, Октябрьская, бывшая Генерал-губернаторская, 5, комната 137».
Военных предупреждали:
«Не сдавшие оружие или носящие без соответствующего разрешения нового образца преследуются по всей строгости закона. Разрешения обмениваются в Юрревкоме, Октябрьская, 6, комната 63» [Пастернак: IV, 373–374].
139
В другом черновике Пастернак отмечал: «Декреты и приказы (несорванные) выписать по белым и красным материалам» [Пастернак: IV, 708], см. также [Witt 2000: 22–25].
Как уже говорилось, бюрократизированный, клишированный язык новой власти становится для героя (и для автора) признаком ее нетворческого и бесчеловечного характера.
«Обстоятельства»: Москва
Последние части романа, «Окончание» и «Эпилог», обозначают уже только «обстоятельства времени» — то, что создавало его «дух» в 1920-е годы (до смерти героя в 1929-м) и в последующие два десятилетия.
Пастернак практически уходит от соотнесения судеб героев с конкретными событиями. Это, впрочем, не означает, что его персонажи начинают существовать вне времени и пространства, но внешние «исторические» обстоятельства, определяющие повороты их судеб, были в значительной степени «общими» для всего периода с 1922 и до 1953 года.
Отчетливо символический сюжетный ход противопоставляет Россию прежнюю и Россию послереволюционную: Юрий Живаго перед Первой мировой войной женится на дочери хозяина дома, в котором вырос, а вернувшись в Москву «в начале нэпа», женится на дочери дворника этого дома, ставшего комендантом в романном «мучном городке», где предоставляет герою комнату.
И в этих частях подчеркиваются «переименования», так или иначе связанные с темой нового языка и мира, в котором прежние явления получают другие имена: Евграф снимает брату «комнату в переулке, тогда еще носившем название Камергерского, рядом с Художественным театром» [140] [Пастернак: IV, 484], по рекомендации того же брата он в день смерти «направился на службу в Боткинскую больницу, называвшуюся тогда Солдатенковской» [Там же: 486].
140
Здесь вновь введен отчасти автобиографический эпизод: в феврале 1940 года Пастернак для завершения работы над переводом «Гамлета» «удрал из дому в Камергерский с рукописями и весь день провел в директорском кабинете <Московского художественного театра>» [Пастернак: IX, 166].
До этого Живаго служит в условных новых учреждениях:
В то время все стало специальностью, стихотворчество, искусство художественного перевода, обо всем писали теоретические исследования, для всего создавали институты. Возникли разного рода Дворцы мысли, Академии художественных идей [141] . В половине этих дутых учреждений Юрий Андреевич состоял штатным доктором [Там же].
За этими названиями угадываются и реальные учреждения Москвы 1920-х — например, Государственная академия художественных наук (ГАХН) [142] , существовавшая с 1921 до 1930 года.
141
Ср. [Смирнов 1996: 126].
142
Еще во время пребывания с Ларой в Варыкине Живаго говорит, видимо, о петроградском издательстве «Всемирная литература», организованном в 1919 году: «Языки я знаю хорошо, я недавно прочел объявление большого петербургского издательства, занимающегося выпуском одних переводных произведений. Работы такого рода будут, наверное, представлять меновую ценность, обратимую в деньги. Я был бы счастлив заняться чем-нибудь в этом роде» [Пастернак: IV, 433].
Пастернак обрисовывает круг формирующейся в 1920-х годах новой советской элиты (к которому, по крайней мере отчасти, ощущал свою принадлежность):
Некоторые, в особенности разбогатевшие в начале нэпа спекулянты и стоявшие близко к правительству люди науки и искусства, стали обстраиваться и обзаводиться обстановкой [Там же: 472],
от попадания в который Живаго застрахован своими «странными фантазиями» — он то и дело бросает все свои службы и начинает вместе с женой ходить по дворам в поисках заработка: пилить, колоть дрова и заносить их в жилые квартиры.
Неустроенность Живаго, то, что его семья выслана за границу, а сам он пропадал в Сибири, пугает окружающих:
Закрепленные за доктором и его домашними комнаты были заселены, из вещей его собственных и его семьи ничего не оставалось. От Юрия Андреевича шарахались в сторону, как от опасного знакомца [Пастернак: IV, 472].
Угроза ареста становится постоянной и всеобщей. Вскоре после смерти Живаго погибает в лагере Лара:
Однажды Лариса Федоровна ушла из дому и больше не возвращалась. Видимо, ее арестовали в те дни на улице и она умерла или пропала неизвестно где, забытая под каким-нибудь безымянным номером из впоследствии запропастившихся списков, в одном из неисчислимых общих или женских концлагерей севера [Там же: 499].
Еще при жизни Живаго из тюрьмы и ссылки возвращается Дудоров. Он пытается объяснить друзьям «достоинства» своего ареста:
Доводы обвинения, обращение с ним в тюрьме и по выходе из нее, и в особенности собеседования с глазу на глаз со следователем проветрили ему мозги и политически его перевоспитали, что у него открылись на многое глаза, что как человек он вырос [Там же: 479].
Живаго возмущает такое отношение к террору:
От огромного большинства из нас требуют постоянного, в систему возведенного криводушия.
Нельзя без последствий для здоровья изо дня в день проявлять себя противно тому, что чувствуешь; распинаться перед тем, чего не любишь, радоваться тому, что приносит тебе несчастие.
Наша нервная система не пустой звук, не выдумка. Она — состоящее из волокон физическое тело. Наша душа занимает место в пространстве и помещается в нас, как зубы во рту. Ее нельзя без конца насиловать безнаказанно. Мне тяжело было слышать твой рассказ о ссылке, Иннокентий, о том, как ты вырос в ней и как она тебя перевоспитала. Это как если бы лошадь рассказывала, как она сама объезжала себя в манеже [Там же: 480] [143] .
143
См. об этом эпизоде [Смирнов 1996: 75].
Уже встретившись на фронте, друзья Живаго рассказывают друг другу о своих новых арестах, Гордон — о «штрафном лагере», где ему предложили отправиться в штрафную роту на фронт в обмен на свободу (реальная практика первых лет войны):
Охотникам штрафными на фронт, и в случае выхода целыми из нескончаемых боев каждому воля. И затем атаки и атаки, километры колючей проволоки с электрическим током, мины, минометы, месяцы и месяцы ураганного огня. Нас в этих ротах недаром смертниками звали. До одного выкашивало. Как я выжил? [Там же: 503]
Дудорову повезло больше:
…у нас легче было. Нам посчастливилось. Ведь я вторую отсидку отбывал, которую влечет за собой первая. Кроме того, и статья другая, и условия. По освобождении меня снова восстановили, как в первый раз, и сызнова позволили читать в университете. И на войну мобилизовали с полными правами майора, а не штрафным, как тебя [Пастернак: IV, 502] [144] .
Во время этой встречи на фронте Дудоров объясняет логику событий 1930-х годов:
144
Еще один сюжет, касавшийся одновременно репрессий 1920-х годов и Великой Отечественной войны, — о погибшей невесте Дудорова Христине Орлецовой, которой Пастернак сообщил черты реальной героини войны — Зои Космодемьянской [Борисов: 220], девушки-добровольца, прошедшей короткую диверсионную школу. В октябре 1941 года она в составе диверсионной группы попала в тыл к немцам. 27 ноября Космодемьянская была схвачена и 28 ноября повешена в селе Петрищево. Посмертно ей было присвоено звание Героя Советского Союза. Дед Зои Космодемьянской был священником, расстрелянным в 1918 году, отец, ушедший из семинарии, также в 1920–1930-х годах подвергался преследованиям. В романе Живаго заинтересовал «рассказ Дудорова о Вонифатии Орлецове, товарище Иннокентия по камере, священнике тихоновце <то есть признававшим патриархом Тихона (Белавина), подвергавшегося постоянным преследованиям советских властей>. У арестованного была шестилетняя дочка Христина. Арест и дальнейшая судьба любимого отца были для нее ударом. Слова „служитель культа“ <советское наименование служителей церкви>, „лишенец“ и тому подобные казались ей пятном бесчестия. Это пятно она, может быть, поклялась смыть когда-нибудь с доброго родительского имени в своем горячем детском сердце. Так далеко и рано поставленная себе цель, пламеневшая в ней неугасимым решением, делала ее уже и сейчас по-детски увлеченной последовательницей всего, что ей казалось наиболее неопровержимым в коммунизме» [Пастернак: IV, 479]. Орлецова в романе Пастернака сначала проходит «военное обучение», «парашютную тренировку» [Там же: 504]. Затем она «чудом храбрости и находчивости проникла в немецкое расположение, взорвала конюшню, живою была схвачена и повешена» [Там же: 501].
Коллективизация была ложной, неудавшейся мерою, и в ошибке нельзя было признаться. Чтобы скрыть неудачу, надо было всеми средствами устрашения отучить людей судить и думать и принудить их видеть несуществующее и доказывать обратное очевидности. Отсюда беспримерная жестокость ежовщины [145] , обнародование не рассчитанной на применение конституции [146] , введение выборов [147] , не основанных на выборном начале [Пастернак: IV, 502].
145
Ежовщина — период сталинского террора, названный по имени возглавлявшего с осени 1936 до декабря 1938 года НКВД Николая Ежова. Как отмечал Флейшман, именно про последние месяцы пребывания Ежова во главе ведомства, осуществлявшего массовые репрессии, Пастернак писал Г. Н. и Е. А. Леонидзе 12 января 1939 года: «время нестерпимого стыда и горя, мне стыдно было, что мы продолжаем двигаться, разговариваем и улыбаемся» [Флейшман 2006-б: 704].
146
«Летом 1936 г. Пастернак верил в неизбежность трансформации режима в сторону гуманности, демократии. Иначе зачем было провозглашать новую, более либеральную конституцию? Но теперь она оказывалась гротескной насмешкой. Народ цепенел в безумном страхе, человеческое достоинство попиралось на каждом шагу» [Флейшман 2006-б: 704].
147
На выборах граждане СССР с 1936 до 1988 года получали избирательный бюллетень, в котором была одна фамилия «кандидата».