ЖАНРЫ

«Доктор Живаго» как исторический роман
Шрифт:

Ср.: [Поливанов 1989-в: 4].

Очевидно, для Пастернака было необходимо не только разобраться в собственных оценках, но и отчетливо связать в единое историческое целое современность и отдаленное прошлое. О революции как неотъемлемой части истории России Пастернак говорил на встрече с М. Горьким в 1928 году: «Почему-то предлагается это десятилетие только знать и помнить писателям. Будто история началась только с Октября, будто революция не звено истории» [Флейшман 2003: 97].

Поэма «Девятьсот пятый год»

В 1925 году Пастернак решает взяться за поэму о революции 1905 года. В связи с двадцатилетием Первой русской революции в 1925 и 1926 годах толстые журналы, иллюстрированные еженедельники и альманахи были обильно уснащены рассказами, очерками, воспоминаниями и, наконец, стихами, ей посвященными. Постоянной «поэтической парой» выступали М. Герасимов и В. Кириллов. Отрывки из их поэм (соответственно — «На Волге: Поэма о 1905 годе» и «Кровь и снег: Поэма о 1905 годе») печатались сначала многими журналами, а к концу 1925 года московское издательство «Недра» выпустило их отдельными одинаково оформленными книгами [17] .

17

См. подробнее в нашей работе [Поливанов 2006: 62–63].

С одной стороны, Пастернак в своей работе опирался в выборе ключевых эпизодов на сложившуюся официальную историографическую традицию (ср., например: [Троцкий: 74; об этом см.: Поливанов 2006: 64–65]), подчеркивая в ходе писания, что «это не поэма, а просто хроника 1905 года в стихотворной форме» [Пастернак: V, 215]. Существенной особенностью поэмы стали «переложения» многочисленных воспоминаний и документов, которые часто почти «монтировались» в текст [Поливанов 2006: 64–67]. Но, с другой стороны, главным отличием поэмы Пастернака от текстов о 1905 годе его современников становится прописывание предыстории революционного движения начала ХX века. Глава «Отцы» [18] представляет в качестве своеобразного введения в поэму конспективную историю русского революционного движения с эпохи Достоевского [19] : упоминаются народоволец Нечаев, подпольные типографии, готовившиеся покушения и др.

18

Вероятно, не без оглядки на «Возмездие» А. Блока. Ср. [Лекманов, Сергеева-Клятис: 239].

19

Ср. сходный прием в позднейшем автобиографическом цикле «Северные элегии» А. А. Ахматовой.

Существенную часть поэмы Пастернак посвящает московским событиям революции 1905 года, с частью которых он и его семья непосредственно соприкасались [Смолицкий 2012: 22–27]. Он прямо вводит в поэму конкретные эпизоды собственного отрочества, передает свои тогдашние реакции на происходящее. Во второй главе — «Детство» — хроника революции и биография автора сливаются воедино:

Тротуары в бегущих. Смеркается. Дню не подняться. Перекату пальбы Отвечают Пальбой с баррикад. Мне четырнадцать лет. Через месяц мне будет пятнадцать. Эти дни: как дневник. В них читаешь, Открыв наугад [Пастернак: I, 270–271].

Чуть ниже в той же главе с обстоятельствами жизни («дневником») Пастернака-гимназиста вновь соединяются масштабные характеристики времени как такового:

Это оползень царств, Это пьяное паданье снега — Гимназический двор На углу Поварской В январе [Пастернак: I, 271].

С будущими словами Лары, характеризующей стрельбу во время Декабрьского восстания как занятие «хороших мальчиков», корреспондируют строки о мечтах окружающих «мальчика»-Пастернака гимназистов:

Что ни день, то метель. Те, что в партии, Смотрят орлами. Это в старших. А мы: Безнаказанно греку дерзим. Ставим парты к стене, На уроках играем в парламент И витаем в мечтах В нелегальном районе Грузин [Там же].

Именно это совмещение элементов собственной биографии, жизни своего поколения с историей страны, воплощенное в поэме о 1905 годе, Пастернак в письме родителям от 17 июня 1926 года называет интимизацией истории [20] :

20

См. подробнее в нашей работе [Поливанов 2006: 62–72].

…круг тем и планов и собственных эмоций, пройдя от революции через чутье истории или себя в истории, сердечно отождествился для меня с судьбою всего русского поколенья <…> Я выражу не все, но очень многое о себе, если скажу, что отличительная моя черта состоит во втягивании широт и множеств и отвлеченностей в свой личный, глухой круг; в интимизации, — когда-то: мира и теперь: истории; в ассимиляции собирательной, сыпучей бесконечности — себе [Пастернак: VII, 706–707].

«Интимизация истории» происходит и в последовавшей за «Девятьсот пятым годом» поэме «Лейтенант Шмидт» (1926–1927). Поскольку поэма эта была еще в середине 1970-х годов превосходно всесторонне проанализирована [Левин], в том числе и в плане работы Пастернака с документальными источниками, мы можем воздержаться от ее подробной характеристики. Отметим лишь особенности поэмы, явственно сближающие «Лейтенанта Шмидта» с «Доктором Живаго».

Во-первых, в ходе работы над поэмой Пастернак использует мемуары, переписку и документы еще в большей мере, чем при предшествующем обращении к истории Первой русской революции. В поле его зрения письма П. П. Шмидта, стенограммы суда, воспоминания, исследования о восстании на «Очакове» и революционном движении в Черноморском флоте, однако включаются они в текст избирательно.

Во-вторых, повествование о крупном историческом событии (одной из кульминаций Первой русской революции) постоянно перемежается интимным сюжетом, историей любви Шмидта и З. И. Розберг, любви, вспыхнувшей «случайно» и при странном стечении обстоятельств, протекавшей, по преимуществу, в поле «романа в письмах», вступившей в роковое противоречие с историей (согласие собиравшегося к возлюбленной героя возглавить восстание, его поражение, следствие, суд над Шмидтом и его казнь). Выбор такого сюжета несомненно предвещает организующие роман «судьбы скрещенья».

В-третьих, не менее показателен — особенно в перспективе будущего романа — выбор героя, парадоксально соединяющего абсолютную верность по-своему понимаемому долгу (что и обусловило советскую «канонизацию» Шмидта) и жертвенную пассивность. Шмидт, стоящий на пороге небытия, несомненно, уподобляет себя Христу в Страстной четверг, а его монолог кажется этюдом к будущему стихотворению Юрия Живаго «Гефсиманский сад»: «Напрасно в годы хаоса / Искать конца благого. / Одним карать и каяться, / Другим — кончать Голгофой. // Как вы, я — часть великого / Перемещенья сроков, / И я приму ваш приговор / Без гнева и упрека. <…> Я знаю, что столб, у которого / Я стану, будет гранью / Двух разных эпох истории, / И радуюсь избранью» [Пастернак: II, 322–323]. Здесь равно примечательны «годы хаоса» (ср. «годы безвременщины» в стихотворении Юрия Живаго «Август»), спокойная жертвенность героя и его чувство принадлежности истории, разумеется, понимаемой еще не вполне в том смысле, что откроется героям и автору «Доктору Живаго», но уже ему очень близком.

«Воспитание историка»

В работе «От „Записок Патрика“ к „Доктору Живаго“» Л. С. Флейшман подчеркивает, что «в 20-е годы в пастернаковской иерархии ценностей амплуа историка перевешивает миссию лирика» [Флейшман 2006-б: 702–703]; ср. также [Fleishman 1990]. Исследователь совершенно резонно ссылается на письмо Пастернака к К. А. Федину от 6 декабря 1928 года, вызванное впечатлением от фединского романа «Братья» и от «Жизни Клима Самгина» М. Горького. В обеих книгах «частные» истории персонажей разворачиваются на широком фоне общественно-политических событий первых десятилетий ХX века:

Поделиться с друзьями: