Долина белых ягнят
Шрифт:
Кошроков, не отрываясь, глядел на Апчару. Вспомнились ему сейчас бои на берегах Сала. Днем и ночью комиссар убеждал воинов, что нет лучшей доли, чем смерть в бою с врагом, и сам готов был в любую минуту отдать свою жизнь за Родину. Это были не красивые слова. Кошроков не рисовался. А с той минуты, когда он узнал, что Узиза, жена, погибла от бомбы вместе с ребенком, которого носила, он даже нарочно искал гибели. У Сапун-горы под Севастополем он повел в атаку штурмовые группы; каждой вручил красное знамя и приказал водрузить на вершине горы. Одно из них нес сам и надеялся: погибну со знаменем в руке. В этом бою пало много наших бойцов, но Доти остался жив. Он мучился, считая решение судьбы несправедливым. И лишь сейчас, в эту минуту, любуясь танцующей милой девушкой, он впервые с необыкновенной силой почувствовал жажду жизни. Она была столь же неодолима, сколь и его желание умереть под Севастополем.
Зрители бурными аплодисментами вознаградили Апчару и Нарчо за темпераментную пляску. Кто бы мог подумать, что такой шкет, как Нарчо, способен танцевать, словно взрослый джигит! Апчара, счастливая, разгоряченная, вернулась к Кошрокову.
— Великолепно! — наклонился к ней комиссар.
Танцы были в самом разгаре. Аслан снова вышел в круг, желая перещеголять Нарчо. Но пальма первенства осталась за «ординарцем». Он ловил на себе одобрительный взгляд комиссара и завистливые взоры сверстников. Уже опустилась ночь, но сна у гостей не было ни в одном глазу. Еще не оперившиеся юнцы старались продемонстрировать в танце и грацию, и темперамент, и достоинство, и лихость. С парнишками плясали взрослые девушки, смотревшие на них, как на детей. Их женихи в этот миг были где-то далеко на фронте…
Комиссар заметил, что глаза танцовщиц грустны, от этого и ему самому стало грустно. Он думал о трудной судьбе этих девушек, о том, что иные из них так и останутся одинокими, не узнают счастья материнства. А ведь они заслужили это счастье беззаветным трудом, теми жертвами, на которые пошли ради общего дела. Они и дали пример того настоящего самопожертвования, о котором сегодня шла речь… Ни гармоника, ни дружный смех, ни разговоры не прерывали мыслей Кошрокова.
Время близилось к рассвету. Батырбек снова позвал гостей к столу. Кошроков, конечно, слегка жалел, что ему не удалось показать, чем подбит его единственный сапог (раненая нога покоилась в валенке), но не терял надежды когда-нибудь расстаться со своей палкой. Войдя в комнату, он остановился: перед местом, которое занимал тамада, лежала баранья голова.
Почетному гостю, видимо, предстояло разломать ее в соответствии с ритуалом. Со двора доносились шумные возгласы, музыка и голосок Нарчо, захмелевшего от комплиментов.
— Не споют ли девушки? — попросил Кошроков, давно не слышавший народных песен.
— О, у нас есть отменные певицы, — охотно отозвался Аслан. — Я их сейчас позову.
— Как, тамада? — спросил Чоров, полагая, что Цухмар покачает головой: «рано еще». Но старик неожиданно согласился:
— Песня — первая гостья на свадьбе.
— Тогда по одной до песен. Нет возражений? — Чоров наполнил чарки. — Подкрепим силы, да и продрогли мы во дворе. Кому что — говорите: вино, водку, коньяк?
— Наливай, — смеялась Апчара. — Мужчинам коньяк, нам — вино.
И тут заговорила Кураца.
— Если разрешите, я скажу два слова. — Она ни на кого не смотрела и лишь теребила кончик шелкового платка, которым была повязана ее голова. Губы ее дрожали. — Аслан прав. Слово должно быть точным. И мысль, которую оно выражает, тоже пусть будет точной и справедливой. Товарищ Чоров говорил о необходимости жертв, о последнем куске хлеба. Дескать, отдай этот кусок фронтовику, и ты приблизишь час победы. — Кураце было трудно говорить, она и смущалась, и сердилась одновременно, и старалась не выказать давней нелюбви к Чорову. — Мы ли таим кусок хлеба? Видели, кого у нас на заводе мы зовем рабочими? Мальчишек. Девчонок. Стариков. Они и землекопы, и формовщики, и машинисты, и истопники, и экспедиторы, и коногоны. Что они едят? Сколько раз на дню случается с кем-нибудь голодный обморок? Апчара знает — у нас есть навес, куда ставят бутылки. Принесет с собой работница пол-литра молока — сыта, есть силы трудиться целый день. Но нередко они приходят с бутылкой воды. Весной ты, товарищ Чоров, чуть не лишил детей наших работниц молока. А это уже было бы не жертвой во имя фронта, а жестоким безрассудством. Дети должны вырасти, они — будущее народа. А у них живот к позвоночнику присох… — Кураца не выдержала и расплакалась.
— Ну хватит. Ты на свадьбе. Нечего омрачать чужое торжество. — Апчара обняла Курацу за плечи, привлекла к себе. — Ты не на пленуме, не на активе, хотя, впрочем, на пленумах из тебя слова не вытянешь. Все всё поняли. Только одно неясно — за кого ты предлагаешь пить?
— За рабочий коллектив завода! — нашелся Аслан и вышел, вспомнив про обещанных им певиц.
— Что наболело, то и сказала.
Кошроков ничего этого прежде не знал. Он понимал, что и в тылу живется нелегко, но чтобы от голода падали — не представлял себе.
— Да, мы не только кровью солдат завоевываем победу, — мы ее выстрадали всем народом, — задумчиво и печально произнес он. — Долгожданная победа станет лучшим памятником тем, кто за нее погиб, наградой всем, кто пролил кровь, кто трудился ради нее. Я поднимаю чарку за рабочих, колхозников, за ребятишек, чье детство исковеркала война. Вы видели их сейчас, видели Нарчо. Как они хотят казаться взрослыми! Да они и так взрослые — столько пережить… За их мирное, безмятежное будущее!
Чоров хотел что-то сказать, но в это время в комнату вошли три девушки в сопровождении Аслана и гармонистки.
— Внимание, песня!
— Про войну! Спойте ту, что поете в поле, — просил Батырбек.
— Спойте про войну, — попросил и Цухмар.
Девушки перешептывались, решая, с чего начать. Тем временем в дверь протиснулся раскрасневшийся и озабоченный Нарчо с листком бумаги в руках. Комиссар удивился:
— Ординарец, ты не спишь до сих пор?
Вместо ответа Нарчо протянул своему директору листок бумаги:
— Телефонограмма. Из сельсовета принесли. Я расписался.
Звонил Кошрокову бухгалтер — единственный, кто остался на конзаводе. Он сообщал, что получен наряд на три десятка кобылиц для завода. Так как срок наряда истекал, то бухгалтер счел необходимым немедленно поставить об этом в известность директора. Не получишь вовремя маточное поголовье, — потом когда еще удастся добиться его снова.
Девушки запели старинную народную песню про Адиюх. Юный джигит усадил в седло любимую, сам сел сзади и повез невесту в свой дом. Джигит пел об Адиюх, о высоком небе, в котором отныне засияет еще одна звезда — его любовь. Всадник не спешил — хотел насладиться дорогой счастья. Вдруг из лесной чащи выскочил зверь. Лошадь от испуга шарахнулась в сторону, и влюбленный выронил из рук свою судьбу. Девушка ударилась головой о камень и скончалась на руках жениха. И он в отчаянии запел песню о безграничном горе, превратившем день в ночь, дорогу радости в дорогу печали. Песня заканчивалась словами о том, что неразделимы счастье и горе в жизни, что они — лезвия одного кинжала.
Цухмар, эту песню слышавший, может быть, не одну сотню раз, ласково похвалил девушек. Теперь зазвучала песня о войне. «В степях Украины лежат кости наших женихов», — печально пели девушки. По щекам гармонистки текли слезы, она не могла их вытереть…
Кураца сидела с поникшей головой и тоже плакала, Кошроков и Апчара понимали ее. Казалось, песня сложена об Аслануко, погибшем на Дону. Громко застонав, Кураца вдруг сорвалась с места и выбежала за дверь.
— Хватит. Тут не плакальщицы собрались. Тут свадьба, и нечего расстраивать людей. — Чоров хотел прервать песню, но остальные запротестовали.
— Пусть поют! — первой воскликнула Апчара.
— Не мешай. Это не простая песня, это гыбза — горькая песня невест, оставшихся без женихов. — Кошроков сам еле сдерживал слезы, вспоминая Сальские степи. О, сколько близких и родных осталось там! Скоро война кончится, дни ее сочтены. Но еще немало жизней будет принесено ей в жертву…
Девушки, кончив петь, собрались уйти, но тамада остановил их:
— Подождите, голубки мои. Растревожили вы сердца, души растравили, да так, что мы не сдержали слез. Это неплохо. Дай бог, чтобы плакали только от песен. — Цухмар обратился к виночерпию, надвинувшему на глаза папаху, чтобы не были видны его мокрые глаза. — Налей-ка девушкам по чарочке.