Дом Романовых. Последние дни последнего царя
Шрифт:
Когда мы прощались, он дал мне обещание быть милостивым в выборе наказаний для двух виновных. Произошло, однако, так, что их совершенно не наказали. Дмитрия Павловича сослали на персидский фронт в распоряжение генерала Баратова, Феликсу же было предписано выехать в его уютное имение в Курской губернии. На следующий день я выехал в Киев с Феликсом и Ириной, которая, узнав о происшедшем, приехала в Петербург из Крыма. Находясь в их вагоне, я узнал во всех подробностях кошмарные обстоятельства убийства. Я хотел тогда, как желаю этого и теперь, чтобы Феликс раскаялся бы в своем поступке и понял, что никакие громкие слова, никакое одобрение толпы не могут оправдать в глазах истого христианина этого преступления.
По возвращении в Киев я отправил Никки пространное письмо, высказывая мое мнение о тех мерах, которые, по моему мнению, были необходимы, чтобы спасти армию и империю от надвигающейся революции. Мое шестидневное пребывание в Петрограде не оставило во мне ни капли сомнения, что начала революции следовало ожидать никак не позже весны. Самое печальное было то, что я узнал, как поощрял заговорщиков британский посол при императорском дворе сэр Джордж Бьюкенен. Он вообразил себе, что этим своим поведением он лучше всего защитит интересы союзников и что грядущее либеральное русское правительство поведет Россию от победы к победе. Он понял свою ошибку уже через 24 часа после торжества революции и, несколько лет спустя, написал об этом в своем полном благородства «post mortem». Император Александр III выбросил бы такого дипломата за пределы России, даже не возвратив ему его верительных грамот, но Николай II терпел все.
В начале феврале 1917 года я получил предложение из Ставки принять участие в работах в Петербурге, при участии представителей союзных держав, для выяснения нужд нашей армии в снабжении на следующие 12 месяцев. Я радовался случаю увидеться с Алике. В декабре я не счел возможным усугублять ее отчаяния, но теперь мне все-таки хотелось высказать ей мое мнение. Я ожидал каждый день в столице начала восстания. Некоторые «тайноведы» уверяли, что дело ограничится тем, что произойдет «дворцовый переворот», т. е. царь будет вынужден отречься от престола в пользу своего сына Алексея, и что верховная власть будет вручена особому совету, состоящему из людей, которые «понимают русский народ». Этот план поразил меня. Я еще не видел такого человека, который понимал бы русский народ. Вся эта идея казалась измышлением иностранного ума и, по-видимому, исходила из стен британского посольства. Один красивый и богатый киевлянин, известный дотоле лишь в качестве балетомана, посетил меня и рассказывал мне что-то чрезвычайно невразумительное на ту же тему о дворцовом перевороте. Я ответил ему, что он со своими излияниями обратился не по адресу, так как Великий Князь, верный присяге, не может слушать подобные разговоры. Его глупость спасла его от более неприятных последствий.
Я посетил снова Петроград, к счастью, в последний раз в жизни. В день, назначенный для моего разговора с Алике, из Царского Села пришло известие, что Императрица плохо себя чувствует и не может меня принять. Я написал ей очень убедительное письмо, прося меня принять, так как я мог остаться в столице всего на два дня. В ожидании ее ответа я беседовал с разными лицами. Мой шурин Миша был в это время тоже в городе. Он предложил мне, чтобы мы оба переговорили с его царственным братом, после того, как мне удастся увидеть Алике. Председатель Государственной думы М. Родзянко явился ко мне с целым ворохом новостей, теорий и антидинастических планов. Его дерзость не имела границ. В соединении с его умственными недостатками, она делала его похожим на персонаж из мольеровской комедии. Не прошло и месяца, как он наградил прапорщика Лейб-гвардейского Волынского полка Кирпичникова Георгиевским крестом за то, что он убил пред фронтом своего командира. А девять месяцев спустя Родзянко был вынужден бежать из С.-Петербурга, спасаясь от большевиков.
Я получил, наконец, приглашение от Алике на завтрак в Царском Селе. Эти завтраки! Казалось, половина лет моей жизни была потеряна на завтраки в Царском Селе!
Алике была в кровати и обещала принять меня, как только я встану от стола. За столом нас было восьмеро: Никки, я, наследник, четыре дочери Государя и флигель-адъютант Линевич. Девушки были в форме сестер милосердия и рассказывали о своей работе в госпиталях. Я не видел их с первых недель войны и нашел их возмужавшими и очень похорошевшими. Старшая, Ольга, была похожа характером на свою тетку и тезку Великую Княгиню Ольгу Александровну. Вторая — Татьяна — была самой красивой в семье. Все они были в превосходном настроении и в полном неведении относительно политических событий. Они шутили со своим братом и расхваливали тетю Олю. Это было в последний раз, что я сидел за столом в Царском Селе и видел царских детей.
Мы пили кофе в лиловой гостиной. Никки направился в прилегающую спальню, чтобы сообщить о моем приходе Алике.
Я вошел бодро. Алике лежала в постели в белом пеньюаре с кружевами. Ее красивое лицо было серьезно и не предсказывало ничего доброго. Я понял, что подвергнусь нападкам. Это меня огорчило. Я ведь собирался помочь, а не причинить вред. Мне так же не понравился вид Никки, сидевшего у широкой постели. В моем письме к Алике я подчеркнул слова: «Я хочу вас видеть совершенно одну, чтобы говорить с глазу на глаз». Было тяжело и неловко упрекать ее в том, что она влечет своего мужа в бездну в присутствии его самого.
Я поцеловал ее руку, и ее губы едва прикоснулись к моей щеке. Это было самое холодное приветствие, с которым она когда-либо встречала меня с первого дня нашего знакомства, в 1893 году. Я взял стул, придвинул его близко к кровати и сел против стены, покрытой бесчисленными иконами и освещенной голубыми и красными лампадами.
Я начал с того, что, показав на иконы, сказал, что буду говорить с Алике, как на духу. Я кратко обрисовал общее политическое положение, подчеркивая тот факт, что революционная пропаганда проникла в гущу населения и что все клеветы и сплетни принимались им за правду.
Она резко перебила меня:
— Это неправда! Народ по-прежнему предан Царю. (Она повернулась к Никки.) Только предатели в Думе и в петроградском обществе мои и его враги.
Я согласился, что она отчасти права.
— Нет ничего опаснее полуправды, Алике, — сказал я, глядя ей прямо в лицо. — Нация верна Царю, но нация негодует по поводу того влияния, которым пользовался Распутин. Никто лучше меня не знает, как вы любите Никки, но все же я должен признать, что ваше вмешательство в дела управления приносит престижу Никки и народному представлению о самодержце вред. В течение двадцати четырех лет, Алике, я был вашим верным другом. Я и теперь ваш верный друг, но на правах такового я хочу, чтобы вы поняли, что все классы населения России настроены к вашей политике враждебно. У вас чудная семья. Почему же вам не сосредоточить ваши заботы на том, что даст вашей душе мир и гармонию? Предоставьте вашему супругу государственные дела!
Она вспыхнула и взглянула на Никки. Он промолчал и продолжал курить.
Я продолжал. Я объяснил, что, каким бы я ни был врагом парламентарных форм правления в России, я был убежден, что, если бы Государь в этот опаснейший момент образовал правительство, приемлемое для Государственной думы, то этот поступок уменьшил бы ответственность Никки и облегчил его задачу.
— Ради бога, Алике, пусть ваши чувства раздражения против Государственной думы не преобладают над здравым смыслом. Коренное изменение политики смягчило бы народный гнев. Не давайте этому гневу взорваться.
Она презрительно улыбнулась.
— Все, что вы говорите, смешно! Никки — Самодержец! Как может он делить с кем бы то ни было свои божественные права?
— Вы ошибаетесь. Алике. Ваш супруг перестал быть Самодержцем 17 октября 1905 года. Надо было тогда думать о его «божественных правах». Теперь это — увы — слишком поздно! Быть может, через два месяца в России не останется камня на камне, что бы напоминало нам о самодержцах, седевших на троне наших предков.
Она ответила как-то неопределенно и вдруг возвысила голос. Я последовал ее примеру. Мне казалось, что я должен изменить свою манеру говорил».
— Не забывайте, Алике, что я молчал тридцать месяцев! — кричал я в страшном гневе. — Я те проронил в течение тридцати месяцев ни слова о том, что творилось в составе нашего правительства или, вернее говоря, вашего правительства. Я вижу, что вы готовы погибнуть вместе с вашим мужем, но не забывайте о нас! Разве все мы должны страдать за ваше слепое безрассудство? Вы не имеете права увлекать за собою ваших родственников в пропасть.
— Я отказываюсь продолжать этот спор, — холодно сказала ока. — Вы преувеличиваете опасность. Когда вы будете менее возбуждены, вы сознаете, что я была права.