Дом с дверью в небо
Шрифт:
Он не обернулся на мои шаги, и я прошла мимо, заглянула в холодильник в поисках «своих» сосисок. Вытащила пакет и отнесла к тумбочке у плиты. Чиркнула ножом по упаковке, чувствуя на своем затылке тяжелый взгляд. Достала ковшик, налила воды и поставила на плиту. Зажгла конфорки, вспыхнувшие синими лепестками под ковшом и чайником. В дрожащей руке задула горящую спичку. Горький дым заструился узорами. Я обернулась.
Александр перевел взгляд на окно. Ветви подрагивали и качались под натиском ветра.
– Сегодня, наверное, холодно, – произнесла, выбросив спичку и помахав рукой перед лицом, чтобы разогнать тонкую клубящуюся струйку белого дыма.
Александр медленно перевел взгляд на меня и удивленно поднял брови:
– Не стоит. Поддерживать светские беседы – не моветон, конечно. Но в них нет никакого смысла. Зачем делать то, что не имеет смысла? Разве что… вы хотите сказать что-то действительно важное.
– О. Хорошо, – пожала плечами и отвернулась к закипающим сосискам, приветливо улыбающимся краями, – ну хоть кто-то мне рад.
Тоже мне! Урод уродом, а ставит из себя не пойми кого!
– Не обижайтесь. Если как следует поразмыслите, то поймете, что человеческая жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на пустую болтовню.
Вода забурлила, я подцепила вилкой сосиски. Они качнулись в тарелке и прижались друг к другу. Я прошла к столу и села. Александр изучающе смотрел на меня, спокойно положив большую, сияющую рыжими волосками руку на раскрытую книгу.
От сосисок клубился ароматный пар. Я обхватила ладонями острые свои коленки.
И в такой тишине наедине с квартирантом вот что необычно: когда Александр молчит – все тело охвачено необъяснимым ужасом. Но как только он начинает говорить, каждая напряженная клеточка тела разжимается – и качаешься на волнах, лежа на спине, со взглядом, обращенным к небу.
– И я – не урод. Это определение мне не подходит, – произнес бесстрастно.
Я подняла брови.
– Не пугайтесь, я не читаю мыслей в вашей голове. Просто они у вас на лице написаны. Даже из вежливости я не могу их не прочесть.
– Вы – альбинос? – спросила, сжав коленки. – Ну, белые ресницы и кожа странного цвета… с серым отливом что ли.
– Разве у альбиносов могут быть глаза темного оттенка? У альбиносов радужка глаз лишена природного пигмента. И волосы – без цвета.
Я сглотнула голодную слюну.
– О, – удивился он, закрыв книгу, – я думал, в двадцать первом веке скромность – это пережиток. Пойду в гостиную. Приятного аппетита.
В дверях он остановился и перед тем, как выйти, проговорил:
– Я надеюсь, сегодня вы собираетесь нас покинуть?
Я положила на стол руки, медленно разжимая пальцы, врезавшиеся ногтями в ладони. Сердце билось в груди, и пульсировало в висках от дикого ощущения того, что в ладонях может быть скорченная, раздавленная пальцами полынь, и под ногтями – свежая черная земля…
Конечно, руки оказались пусты. Но сердце продолжало бешеную гонку крови по венам.
– Ты в обморок со страху не падашь? – баба Лида незаметно подошла и смотрела куда-то поверх моей макушки.
Я в ужасе повернула голову назад. Но кроме чайника, отчаянно выпускающего пар последние несколько минут, ничего не обнаружила. Кот еще, откуда-то взявшийся, свернулся в плетеном кресле-качалке.
И я выдохнула:
– От страха – нет. Солнце, помню, в детстве голову напекло…
– Та! – отмахнулась бабушка. – Туда гляди!
Из большой щели меж толстой стальной трубой отопления и стеной туда-сюда нырял серый комочек.
– Мышь? – удивилась я.
– Сейчас Графу покажу, нехай сам разбирается. На харчах живет, а делами своими кошачьими не занимается, – бабушка взяла кота за шкирку, встряхнула и развернула мордой к батарее: – Гляди, я сказала, вконец дом запустил, бесстыжий!
Кот, сияя бешеными глазами, вырвался из рук и убежал. Мышь юркнула обратно в простенок.
– Ах ты ж паскудина бессовестная. Даже взглянуть не схотел. Обленился вконец. Бъ ядь, – возмутилась бабушка, наклонившись к огромной дырке и выискивая мышь.
– Ну что, – обратилась ко мне, грузно усевшись на табуретке у стола; и вдруг просияла словно: – Как тебе в нашей сказке? Ну что плечами пожимашь. Я вот когда с мужем покойным сюда приехала впервые, обомлела. У нас же клетка была, понимашь. У него две квартиры на Арбате тогда от родителей были. А я ж с села, с Кубани, меня земля зовет. Я в бетоне не могу. Мне надо, чтоб вышла из дверей – и землю чуяла. Так мы обе квартиры и обменяли. Раньше тут всякие художники, профессора да дохтора жили. «Поселок художников», как никак. А потом Москва расползлась, не хуже теста переспевшего, и «Сокол» наш оказался в центре, а не на окраине.
Баба Лида потирала стол полными грубыми руками.
– Я тебе секрет один скажу, теперь-то уж не расстрелят, – бабушка задрала мечтательно подбородок вверх. – Все мы не те, кем кажемся.
– Как это?
– Я ведь с дворян. С господ.
– Вы?
– Деда-то мого расстреляли, а мамку мою – дочурку евоную пятнадцати лет – камердинер с дома вызволил и в село увез. Там своей дочерью записал – Потаповой. Она вумная была – страсть. В те времена ликпункты, заместо школ, – вот в ем она работала. Но в девках не засиделась. Отец мой – председатель холхоза. Мать – неженка, худосочная, рано к Богу ушла. Я с отцом осталась. Потом Хресна меня в Москву позвала. Сама на завод хлопчатобумажный устроилась. И меня пертянула к себе. А тут война… Завод переделали. Хлопковую целлюлозу для пороху делали. А после войны замуж вышла. Муж молчалив оказался. Он и ухаживал-то как: стоит у общежития мого и смоотрит в окна. Не хуже Графа. Так за всю жисть ни разу и не сказал о любви. Черт его знат, любил ли? Хоть бы словечко когда сказал про то. А я, знашь, как дура жила и не спрашивала. А время ж оно – хитрое, никогда не угадашь, когда смерть приберет. Муж память потом потерял, а молодой ишо был – сорок семь всего. Сыскали мы его через три месяца. А он рвется из дому. Не помнит никого – ни дочерей, ни мене. Ночью подымусь с постели – нет его. Вниз сбегу – на кухне стоит, в окна смоотрит. Поворотится, чужим взглядом глядит и говорит:
– Что вы врете мне все. У меня другая семья. Что вы скрываете от меня? Я домой хочу. К жене, – а сам красииивый, виски сединой, как мукой, сыпаные. Гляжу на него – и сердце кровью обливается – он же меня, считай, молодой не видал. Вот она я, перед ним, – с поплывшей кожей, с морщинами у рта, с телом стареющим – самой себе вусмерть противна. Коли б помнил, кем я была, и как он стоял в мороз тридцатиградусный под окнами моими.
Баба Лида быстрым движением грубой руки пригладила назад пушок седых волос.
– Да что уж я, старая, о любви какой-то говорю. Помирать пора, а я все невестюсь. А муж быстро после того помер. Знашь, вот после того разговора словно ниточка какая супружья меж нами оборвалась. Притяженья не осталось земного. Фьюить – и к Богу.
Бабушка снова принялась потирать стол полными руками с пожелтевшей, толстой, словно корка, кожей. Грубо вытесанные черты лица, дряблая, уставшая линия щек.
Вот эта пожилая женщина – тучная, большая, такая… деревенская – голубая кровь? Ветвь дворянской линии древнего рода? И предки ее владели землями, дворцами, писали оды, учились у лучших гувернеров страны и в самых престижных заведениях России?