Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

На этом месте статья о том, верить или не верить привидениям, заканчивается.

Нам представляется, что рассказ о Марианне — своеобразный «синоним» душевной истории самого поэта. Действие рассказа происходит во Франкфурте, где Жуковский находился в 1848 году. Время действия — первая революционная война, воспоминания о которой играли важную роль в размышлениях поэта о революции, ему современной. Наличный подтекст, возможно, указывает и имя героини этой истории, рассказанной Жуковским сразу же после истории о видении М.Эти две истории, на первый взгляд никак не связанные друг с другом, составляют единый символический сюжет, соединяющий (примиряющий) два архетипических для творческого сознания Жуковского конфликта: трагическая коллизия «Людмилы» (тоска героини по жениху [245] , его смерть, кощунственный отказ героини от жизни без возлюбленного и страшное соединение с мертвецом-призраком) и лирическая утопия мечтательных баллад 1800–1810-х годов, ассоциирующихся с именем Марии Протасовой (вынужденная разлука возлюбленных и долгожданное свидание их душ в потустороннем мире [246] ). Характерно, что «формула оцепенения» Марианны: «все прошедшее, все былое в жизни вдруг задернулось покрывалом», — не что иное, как отголосок любимого лейтмотива поэта: «между прошедшим и будущим опустился занавес». Смерть героини в истории изображается как ее пробуждение к новой жизнии происходит в самый момент узнавания, припоминания ею имени ее возлюбленного (ср. предсмертный монолог Камоэнса в одноименной драматической поэме: «Так, ты поэзия: тебя я узнаю…»; какое-то таинственное виденье явилось, по Жуковскому, Пушкину в момент его смерти). Наконец, особо значимо для понимания смысла этой истории то, что сам ее рассказчик давно уже ждал свою смерть. Иными словами, Жуковский переживает «видение Марианны» как историю о себе [247] , как открытие в себе самом имени возлюбленной — открытие, приближающее его душу к освобождению, к воссоединению с Марией.

245

Ср. «Он ко мне не пишет» из баллады с «он ко мне писал» из статьи.

246

Ср. «последний зов любви в пределах здешнего мира на свидание в жизни вечной». Знаменательно, что уже в «Ундине» Жуковский интерпретирует явление призрака возлюбленной как явление освобождающей смерти (вывод, прямо противоположный назидательной «Людмиле»!).

247

Ср. в высшей степени характерное для Жуковского признание из письма к Гоголю «О смерти»: «…опыт близкого мне сердца сделался моим собственным опытом» ( Жуковский 1902:X, 74).

Если мы угадали, то в таком случае «новогодняя» статья поэта о привидениях оказывается мистической историей о странствовании и пробуждении души, томящейся в призрачно-неверном, «бедственном», «прозаически-разрушительном» и «грубо-материалистическом» мире и стремящейся к небесному браку по ту сторону жизни. Это восторженное квиетистское стремление к смерти как окончательному пробуждению прямо противоположно энтузиастическому чувству возрождения и преображения мира, представленному в милленаристских стихотворениях поэта второй половины 1810-х годов (сюжет «Двенадцати спящих дев»). Принципиально отлично оно и от характерного для творческого сознания поэта конца 1820-х — середины 1830-х стоического толкования человеческой жизни как смиренного и мужественного противостояния историческим испытаниям. Статья о привидениях представляет новый и последний период историософской одиссеи Жуковского, о котором пойдет речь в завершающих настоящее исследование главах.

Глава 2. Теодиссея Жуковского: Гомер и политическая реакция конца 1840-х годов

…надлежало из данного нестройного выгадывать скрывающееся в нем стройное, чутьем поэтическим отыскивать красоту в безобразии и творить гармонию из звуков, терзающих ухо, и все это не во вред, а с верным сохранением физиономии оригинала. В этом отношении и перевод может назваться произведением оригинальным…

Жуковский о работе над «Одиссеей»

Одиссея кончена… дело не обойдется без пушечной музыки…

Из письма Жуковского 1849 года
1

Наверное, ни об одном своем произведении Жуковский не писал так много и с такой любовью, как об «Одиссее» (1842–1849), которую называл своей младшей дочкой, прижитой с вечно юною музою Гомера, венцом творческой деятельности, подарком современникам и «твердым памятником» себе на Руси. По верному замечанию критика, свою работу над поэмой Жуковский рассматривал «как важную миссию, имеющую не только литературное, но и религиозно-дидактическое значение для современности» ( Вольпе 1941:391). В своем переводе Жуковский стремился «угадать» самый дух подлинника, воскресить эмоциональный мир древнего человека (который, в его интерпретации, был не чем иным, как префигурацией христианского мироощущения [248] ) и создать русскую «Одиссею», художественно равную (если не превосходящую) английскому (Pope) и немецкому (Voss) образцам [249] . Эту русскую «Одиссею» поэт намеревался противопоставить хаотической и больной современности как своего рода эстетический антидот. «Будет значительною эпохою в нашей поэзии, — говорил он, — это позднее появление простоты древнего мира посреди конвульсий мира современного…» ( Жуковский 1960.IV, 664).

248

Ср. его статью «О меланхолии в жизни и в поэзии» (1845). Характерно, что одновременно с «Одиссеей» поэт переводит Новый Завет. Как известно, поэма Гомера не раз становилась предметом христианских интерпретаций (см.: Lamberton; Finsler; Stanford; Clarke; Bloom).

249

По сути дела, перевод Жуковского должен был стать тем же, чем стал фоссовский перевод для немецкой культуры конца XVIII века: обогащением национального языка и преображением национальной поэзии.

Джеймс Биллингтон удачно назвал русскую «Одиссею» «самым долгожданным поэтическим свершением поздних лет николаевского царствования (после смерти Пушкина и Лермонтова)» ( Billington:347). Это емкое высказывание имплицитно включает как политический, так и литературный «горизонты ожидания» поэмы: расцвет «отечески»-консервативного царствования императора Николая (известно пристрастие последнего к героической классике) и своеобразный «посмертный период» существования русской романтической поэзии — эпоха поэтического «безначалия». «Не забывай, что у тебя на Руси есть апостольство и что ты должен проповедовать Евангелие правды и Карамзина за себя и за Пушкина», — напоминал Жуковскому его старый друг князь П. А. Вяземский (см. об «апостольской миссии» Жуковского в русской литературе второй половины 1840-х годов: Виницкий 1999:163–165).

В определенном смысле перевод живым классиком, «духовным отцом русских поэтов» и убежденным консерватором Жуковским «идеальной» «Одиссеи» был культурным и политическим заказом времени [250] . «Одиссея» ожидалась сочувственниками поэта как воплощение политической и поэтической патриархальности, величественного спокойствия и нерушимого баланса между личными стремлениями человека и высшей волею, свободой и необходимостью, романтизмом и классицизмом, поэзией и прозой. «По-моему, — писал Гоголь в своей известной статье о переводе Жуковского, — все нынешние обстоятельства как бы нарочно обставились так, чтобы сделать появление „Одиссеи“ почти необходимым в настоящее время…» ( Гоголь: 64). Полемика о поэме в русской критике 1840–1850-х годов показывает, что аллегорический смысл перевода «Одиссеи» был важнее для современников, нежели вопрос о его аутентичности [251] . При этом сюжет поэмы — возвращение царя-странника и страдальца на любимую родину — мог интерпретироваться следующим образом:

250

Как указывает Егунов, на фоне европейских потрясений конца 1840-х годов «политическую окраску получила концепция Гомера как умиротворяющего, благочестивого поэта, которого можно противопоставить „болезненной“ европейской современности — взгляд представителей охранительного лагеря, соответствующий и линии, проводимой министерством народного просвещения» ( Егунов:379). «Заказ» на «Одиссею» можно также назвать заказом на национальный эпос. См. о переводе Жуковского в контексте поисков русского национального эпоса в 1840-х годах: Егунов:356; а также: Янушкевич:253–254.

251

О том, как искажал Жуковский Гомера, существует целая литература (ее апофеоз — книга А. Н. Егунова). Между тем критика перевода, важная с точки зрения эллинистов, является мало пригодной для понимания«Одиссеи» Жуковского (за исключением случаев сознательного отступления последнего от текста оригинала, доступного поэту в немецком подстрочнике Грасгофа). См. обзор рецензий на перевод «Одиссеи» в: Черняев:133–177.

— старые друзья Жуковского, хорошо знавшие его биографическую легенду, видели в поэме достойное завершение творческого и жизненного пути самого поэта (Вяземский) [252] ;

— поклонники «чистого» романтизма прочитывали этот сюжет как долгожданное возвращение идеальной поэзии, ставшей за время отсутствия Жуковского жертвой журналистов-«разбойников» и «подлых» авторов натуральной школы (Плетнев, Чаадаев);

— Гоголь описывал телеологию поэмы как движение простой неунывающей души к незримому Богу («Об Одиссее, переводимой Жуковским»);

252

Ср. из письма Вяземского: «Тебе непременно должно было так дописать последнюю главу своей жизни. Дюссельдорф [город, где Жуковский начал свой перевод. — И.В.] сливается прекрасными оттенками с Белевом [то есть с родиной Жуковского. — И.В.]. Промежуток есть блестящее и отчасти назидательное странствие, Одиссея, из которой вышел ты героически чист и невредим — это прекрасно! Но пора было свернуть паруса и пристать к берегу. Все это вместе делает из твоей жизни полную и прекрасную епопею, редкое и утешительное явление в наше время насильственных, обрывочных событий» ( Вяземский:39).

— близкие к поэту критики-славянофилы (круг «Москвитянина») [253] интерпретировали написанную на Западе русскую«Одиссею» как аналог национального эпоса — историю о пути русского человека с чужбины домой и обретении родины «в духе» [254] .

Словом, в поздние годы николаевского царствования, в эпоху «безначалия» в русской поэзии, «Одиссея» воспринималась значительной частью русской интеллектуальной и литературной элиты как иконическое выражение самой идеи возвращения (поэта — души — поэзии — нации) к чистым истокам, на духовную родину, в «первоначальный Эдем» [255] . Знаменательно, что при таком истолковании поэма логически завершалась возвращением Одиссея домой (начало XIII песни). Все остальное — целых 12 песен — уже не было существенно [256] .

253

«Москвитянин» внимательно следил за ходом работы Жуковского (1842–1849), превратив последний в особую символическую тему, разрабатываемую на протяжении нескольких лет: ср., в частности, публикацию письма Гоголя с симптоматичным названием «Об Одиссее, переводимойЖуковским», упреки маловерам, думающим, что Жуковский никогда не закончит свой перевод, поздравление публики со свершившимся наконец переводом и т. д. Параллелью к работе Жуковского «Москвитянин» считал труд Гоголя над вторым томом «Мертвых душ». Оба произведения связывались друг с другом и самими авторами: Гоголь называл второй том своей поэмы «ступенью» к пониманию «Одиссеи» Жуковского. В историософской утопии славянофилов возвращение Жуковского на родину, ожидавшееся сразу после возвращения Гоголя (1848), интерпретировалось как знак своеобразного «собирания» русской культуры под отеческой сенью накануне крушения западной цивилизации. Однако возвращение поэта на родину не состоялось, а «Одиссея» не произвела того эффекта, на который надеялись единомышленники и пропагандисты поэта (особенно Гоголь и Шевырев). Можно сказать, что наибольшее действие эта поэма вызывала, когда еще не была написана, когда ее ждали и размышляли о ее значении (Гоголь, Вяземский, Плетнев, Шевырев, Аксаковы).

254

Степан Шевырев, опираясь на многовековую традицию аллегорического истолкования сюжета «Одиссеи», прочитывает его как историю о внешнем (физическом) и внутреннем (духовном) возвращении на родину [ Шевырев 1849-.54] (это истолкование вызвано раздражение профессора-эллиниста Давыдова, принадлежавшего к «анти-аллегорической партии»: «Еще что за различие между возвращением наружным и внутренним? Вот уж ум за разум зашел…» [цит. по: Барсуков:X, 191]). В общую раму гомеровского сюжета Шевырев вписывает русский перевод Жуковского, превращая последний в историю о виртуальном(в слове) возвращении русского поэта, предшествующем его «телесному» воссоединению с Россией. Перевод поэмы Шевырев осмысляет как поэтический подвиг Жуковского, достигшего нравственного и эстетического состояния души, конгениального духу оригинала ( Шевырев 1849:114–117).

255

Вообще миф «об утраченном, искомом и со временем достижимом Эдеме» ( Жуковский 1985:331) является основой мироощущения поэта и метасюжетом его творчества. Залогом возвращения в первоначальный Эдем является, по его словам, присущая человеку «восхитительная тоска по отчизне» (Там же).Сюжет «Одиссеи» символически представлял (разыгрывал) это метафизическое странствование души, тоскующей по оставленной отчизне и к ней медленно и мучительно приближающейся.

256

Симптоматично, что Шевырев так и не написал обещанного разбора второй части поэмы.

Между тем, как мы полагаем, подобное прочтение поэмы Жуковского является упрощенным. Своеобразие русской «Одиссеи» заключается в принципиальной двойственности ее характера (в свою очередь, обусловленной двойственностью положения автора — русского поэта, многие годы живущего и пишущего в Германии): адресованный русскомучитателю, перевод создается в немецкомэстетическом, идеологическом и политическом контекстах. Перевод гомеровского эпоса Жуковским — своего рода поэтическая реакция русского автора на современную западную (прежде всего германскую) литературу и политическую историю. В настоящей главе мы постараемся прочитать русскую «Одиссею» в рамках актуальной для нее немецкой традиции, реконструировать конкретный историко-аллегорический план поэмы и высказать некоторые общие рассуждения о телеологии переводаЖуковского, рассмотренной в контексте европейской романтической эстетики.

2

Перевод поэмы создавался Жуковским в Германии в два этапа. В 1842–1844 годах в Дюссельдорфе и Франкфурте были переложены I–XII песни, повествующие о долгих странствованиях Одиссея в поисках милой родины. В 1848–1849 годах в Бадене — XIII–XXIV песни, рассказывающие о возвращении царя Итаки домой, наказании многобуйных женихов, воссоединении с верной женой и любимым сыном, полном восстановлении власти и утверждении прочного мира, благословленного богами.

Итогом работы Жуковского над первой частью поэмы можно считать дюссельдорфские чтения «Одиссеи» гостям поэта — Тютчеву, Хомякову и Гоголю. Поэма показалась слушателям каким-то прекрасным поэтическим видением, чудным сном о первоначальном Эдеме человечества, гармонической сказкой, рассказанной старым поэтом на закате дней, в тишине семейной жизни. «Цветущие и радужные были // Младенческих, первоначальных лет…» — вспоминал об «Одиссее» Жуковского спустя годы Тютчев. (В свою очередь, сказочным «царством Берендея» назвал перевод поэмы язвительный эллинист А. Н. Егунов [367–368].)

Подобное идиллическоевосприятие первой части поэмы было «авторизовано» самим Жуковским в многочисленных письмах-статьях первой половины 1840-х годов. Ср., например: «Мне захотелось повеселить душу первобытною поэзиею, которая так светла и тиха, так животворит и покоит, так мирно украшает все нас окружающее, так не тревожит и не стремит ни в какую туманную даль… потешить самого себя на просторе поэтическою болтовнею» (из письма к Уварову 1847 года [ Жуковский 1963:IV, 658]).

Поделиться с друзьями: