Дом в Мансуровском
Шрифт:
И про деда и бабку Юля узнала поздно, лет в семнадцать.
Деда забрали в тридцать восьмом, обвинив в госизмене и работе на вражескую Японию. Боже мой, какой бред! Посадили по пятьдесят восьмой, что означало расстрел. В конце пятидесятых реабилитировали, но кому от этого стало легче?
После ареста мужа бабушка замолчала. Просто перестала разговаривать. Хозяйство по-прежнему вела – а как же, сын, старая мать, – по-прежнему ходила в магазины, стояла в очередях, отоваривала талоны. Что-то готовила, стирала, мыла полы. Но все молча, ни слова.
В полной тишине проходили эти страшные годы. Врачи утверждали, что, возможно, она когда-нибудь заговорит, потому что нет органических поражений, молчание – реакция на стресс и арест мужа. Но бабушка так и не заговорила.
В пятидесятых, получив постановление о реабилитации Евгения Евгеньевича Ниточкина, бабушка покончила с собой – на ее тумбочке нашли пустой пузырек от снотворного.
Отец рассказывал, что прекрасно помнит день, когда пришло постановление.
Не выпуская бумагу из рук с утра до позднего вечера, она так и просидела за столом весь день, не вставая даже в уборную. А когда наступила ночь, поднялась, убрала письмо в ящик, пошла к себе и выпила снотворное. Наутро сын нашел ее мертвой.
– Я понимаю, почему она это сделала, – глухо сказал отец. – Это письмо о его невиновности ее доконало. Они признали его невиновным. А разве в этом можно было сомневаться? Мама точно не сомневалась. Просто этим перечеркивались все законы мироздания и миропорядка – был рожден человек, рожден в муках, по-другому и не бывает. Человек рос, развивался, учился, много учился. Стал большим ученым, приносил пользу стране и науке. Был честным и порядочным, не интересовался политикой, не вступал в сговор с властью, никуда не лез, ни в чем не участвовал, только работал. В том числе, чтобы не чокнуться. Женился по большой и светлой любви, родил сына. Брился с утра, ел яичницу, надевал костюм, целовал жену и ребенка и спешил на работу, которую обожал. Закончив работу – никогда вовремя – спешил домой, к семье, к любимым и родным, к жене и сыну. На семейный ужин за круглым столом. Ужин скромный, но разве это главное? Главное, что они вместе, здесь, за столом, в Мансуровском, в его доме, где он родился, где старый диван, на котором он любит читать, где люстра с синими стеклянными висюльками, старая, еще бабушкина. И огромный буфет, чего только туда не уместилось! Не о крупах речь, не о варенье и не об ополовиненных жизнью сервизах – двое взрослых или трое-четверо детей туда спокойно умещались, ты представляешь?
Человек счастлив, он знает, что такое ощущение дома, он родился и вырос в этой квартире. А потом здесь родился его сын Саша. А потом родятся его дети, а потом Сашины внуки. Правда, он всего этого не увидит. Но пока он счастлив. Или почти счастлив, потому что понимает, что не все так прекрасно, как бы хотелось, не все. Но надо жить, любить жену и сына и приносить пользу стране. Стране, где не все так прекрасно…
Я часто думаю – все ли они понимали? Я про интеллигенцию, поколение моих родителей. Думаю, да. И все-таки старались быть счастливыми. Я помню, как они отмечали праздники, как накрывали столы, как собирались родные и близкие люди, единомышленники, цвет нации, гордость страны, истинная интеллигенция. Нарядные, пахнущие духами женщины в пестрых платьях. Солидные серьезные мужчины в костюмах. Закусывали, выпивали, спорили, смеялись, пели под гитару.
Так будет всегда, такой миропорядок. Для этого и была дана жизнь, для этого они получали образование, совершали открытия, влюблялись, рожали детей.
А потом его просто убили. Его, его друзей, коллег и их жен. Легко и просто, без настоящего следствия и настоящего суда. Убили, как вошь, комара. И ничего не стало – ни семьи, ни работы. Все рухнуло. Не стало его жены, его красавицы жены, его молодой и прекрасной Наташи. В два дня она превратилась в немую старуху. В два дня! И все остальное исчезло: планы, замыслы, вся жизнь. Его молодая жена осталась вдовой, а малолетний сын – сиротой. Жизнь обесценилась, понимаешь? Вся жизнь, и ее, и его. Мать жила только ради меня, – задумчиво сказал Александр Евгеньевич и добавил: – Да нет, не жила, разве это была жизнь? Просто пыталась хоть как-то удержаться на этом свете. Понимала: не будет ее – меня заберут в детский дом. А этого она допустить не могла. Странным образом не отобрали квартиру. Думаю, просто забыли. Хотя они мало что забывали, но здесь пропустили. Квартира ладно, главное – маму не посадили! Это действительно было везением. Нет, пару раз вызвали. Но тогда она уже онемела. А что взять с немой? Ну и оставили в покое. Сломали жизнь, но не отняли. Благородно… – грустно усмехнулся отец. – Да, и еще, – добавил он. – У моей матери, твоей бабки, был младший брат Костя, красивый, талантливый парень, ученый-физик. Его тоже взяли, правда в начале сорокового. Каким-то невозможным образом мама узнала, что Костя в лагере. А потом он попал в шарашку. Выжил, вернулся в сорок девятом беззубым инвалидом и стариком, его никто не узнавал. Родная сестра не узнала, ты представляешь?
Костя так и не женился. Красивый, умный, талантливый человек. А спустя пять лет он умер. Сказали, что от тромбоза, но патологоанатом, приличный человек, шепнул, что умер Костя от изношенности организма – внутренности у него были как у восьмидесятилетнего старика. Вот такие дела.
И знаешь, – горько сказал отец, – я понял одно: чтобы выжить, нельзя вообще ни о чем вспоминать. Ни об отце, ни о матери, ни о дяде Косте. Просто нельзя. По счастью, у меня было дело, моя наука. Иначе бы… – отец горестно махнул рукой, – иначе я бы сошел с ума.
Все, Юля. Забудь, зря я тебе рассказал. Хотя… Нет, не зря – ты умная девочка. Умная и сильная, ты не Маруся. Вот ей это точно знать не надо, ты меня поняла?
Как это – «забудь»? Как это можно забыть? Часами Юля рассматривала фотографии деда и бабушки. Нашла фотографию Кости – симпатичный кудрявый парень, ясноглазый, улыбчивый, светлый.
Позже, повзрослев, она многое узнала. От друзей, из запрещенных самиздатовских книг. Помнила, как потряс ее «Архипелаг ГУЛАГ», перепечатанный на машинке и прочитанный за две ночи.
Но вот Юра, тот самый улыбчивый Юра, лучший друг отца? Что стало с ним?
Узнала. И это ее потрясло больше всего.
Юра, наивный и честный, высказал критику в адрес вождя. Точнее – нарисовал сатирический плакат с портретами членов политбюро, написал что-то острое и повесил его в аудитории института. Плакат провисел полчаса. Вечером Юру взяли.
– Наверное, пытали, – сказал отец, которого она вынудила буквально все рассказать, – и Юрка не выдержал. Он был и сильный, и слабый, понимаешь? Низкий болевой порог, от головной боли сходил с ума. В общем, в камере Юра повесился. У него остались мать и сестра. Я, как мог, их поддерживал. Но ты понимаешь… Кто вернет им сына и брата? Никто. Их еще долго таскали, мучили допросами, еле отстали. В общем, дочка, отняли у меня мать, отца, дядьку и лучшего друга. А я живу. Правда, часто спрашиваю себя – а зачем? За что мне такая привилегия? Привилегия и наказание одновременно?
Только тогда Юля поняла, сколько боли было в сердце отца, сколько гнева и сколько отчаяния.
Как он смог с этим жить, как не возненавидел весь мир? Смог. Выбора не было: семья, дочки, университет и наука. Этим и спасся.
Сколько их было, тех, кто продолжал жить с этой болью? Закон мироздания… Чушь. Нет никаких законов. А есть злодеи, которые принимают решения. Решения, кому жить, а кому умирать.
Спустя годы Юля часто спрашивала себя, зачем она позвонила Кружняку еще раз, зачем просила о встрече? Из-за прописки? Ну да, решила попробовать, закинуть удочку. Как там у них – попытка не пытка? С паршивой овцы шерсти клок? Они нас используют, а мы стесняемся? Боимся, так будет точнее. Но она, Юля, не из трусливых. К тому же игра стоила свеч. Да, она корыстная и беспринципная, но квартира напротив Смоленского гастронома того стоила. Ладно, решила она, встретимся на час в кафе, чашка кофе и – тю-тю, она оборвет все контакты. Просто скажет еще раз «спасибо» – и все, будьте здоровы.
Она смотрела на себя в зеркало. Хороша. И в кого она так хороша? Мама была бледной, со светло-русыми, легкими, чуть вьющимися волосами. Тонкий носик, аккуратный маленький рот. Светлые глаза, в которых читались удивление, робость и тревога. В общем, милота, но без акцентов, без красок, все немного смазано, никакой четкости – спокойная среднерусская ненавязчивая красота.
Говорили, что мама с папой похожи, как брат с сестрой. Да нет, похожи они не были – просто одна скромная масть, милые, интеллигентные лица.
Про Марусю говорили, что она точная копия отца, но это было не так – младшая была точной копией матери, те же неброские, но милые краски, те же спокойные ненавязчивые черты, та же тихая славянская красота.
А она, Юля? Как неродная в своей семье. Ну да, бабушка Галя рассказывала, что в их роду были цыгане. «Как же, – смеялась Юля, – бабуль, не верю, все это семейные сказки!» Бабушка обижалась: «А ты в кого? Нет у нас больше чернявых и буйнокудрых!» И правда, черных, почти смоляных буйных кудрей в семье не было, ни с маминой стороны, ни с отцовской. Мытье головы всегда становилось проблемой: сначала промой эту копну, сполосни, а потом расчеши! И глаз таких не было – огромных, чернючих, миндалевидных, с густыми, длинными, круто загнутыми ресницами. И нос был у Юльки не папин и не мамин – прямой, широковатый, с резко вырезанными треугольными ноздрями. И смуглота эта, и темный румянец, и высокие скулы, и большие яркие губы, и крупные белоснежные зубы.