Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Время, погода, уединение, прекрасный голос и искусство певца – все способствовало тому, чтобы возбудить удивление и восторг в слушателях, и они сидели неподвижно, надеясь услышать еще что-нибудь. Певец, однако, молчал довольно долго, и они уже было решились отправиться на поиски его, но только что они поднялись, как тот же самый голос вновь донесся до их слуха и удержал их на месте. Он пел следующий сонет:

«Святая дружба, жизнь земную покидая,Чтоб легкий свой полет направить к небесам,Свое подобие оставила ты нам,Сама ж, блаженная, живешь в чертогах рая.«Оттуда ясный лик свой нам явить желая,Ты поднимаешь свой покров по временам,И свет твой нас ведет к благим делам,Но следом зло идет, плоды их истребляя.«Сойди для нас, о дружба, с высоты небеснойИ повели лжи скинуть твой убор чудесный,Чтоб дать взойти стремлений чистых семенам.«Когда же ей свое подобье ты оставишь,Ты род людской предашь раздору и слезамИ в хаосе страстей погибнуть мир заставишь.»

Пение закончилось глубоким вздохом. Слушатели долго и внимательно прислушивались в надежде услыхать новые песни. Но когда музыка сменилась воплями и рыданиями, то они поспешили узнать, кто – этот печальный певец, стоны которого были на столько же трогательны, насколько восхитителен был его голос. Им пришлось недолго искать: обогнув выступ скалы, они увидали человека, по наружности очень похожего на того, которого описал им Санчо, рассказывая историю Карденио. При виде их этот человек не обнаружил ни испуга, ни удивления; как он был, так и остался на том же месте, с опущенной на грудь головою, погруженным в глубокую задумчивость и не поднимая даже глаз, чтобы посмотреть на подошедших к нему, как будто бы они уже не в первый раз неожиданно появляются перед ним. Священник, от природы одаренный красноречием и вскоре по сообщенным ему Санчо приметам узнавший незнакомца, приблизился к нему и в кратких, но умных и прочувствованных словах стал убеждать его бросить такую презренную жизнь в этой пустыне, говоря, что иначе ему угрожает опасность окончательно погибнуть здесь, что было бы величайшим из всех несчастий. Карденио был в то время в здравом уме и свободным от припадков ярости, так часто выводивших его из себя. Поэтому, увидав двух человек, одетых в одежду необычную для посещающих часто эти уединенные места, он испытал некоторое удивление, увеличившееся еще более после того, как он понял из обращенных к нему слов священника, что его история была известна этим людям. Он ответил им следующими словами:

– Кто бы вы ни были, господа, я уверен, что небо, помогающее добрым, а часто и злым, посылает и мне, недостойному этой милости, в этих удаленных от человеческого общения местах людей, которые, живо изобразив перед моими глазами, как безумно вести такую жизнь, какую я веду, пытаются вывести меня из этого печального одиночества для более пристойного существования. Но они не знают того, что знаю я, не знают, что, избегнув зла, в котором я нахожусь теперь, я подвергся бы еще худшему злу, а потому они, вероятно, считают меня за человека слабоумного, а может быть, и совсем лишенного всякого рассудка. Да и нет ничего удивительного, если это случится в действительности; я и сам замечаю, что воспоминания о моих несчастиях так постоянны, так живы во мне и так неудержимо влекут меня к погибели, что я часто, не имея сил бороться с ними, остаюсь, подобно камню, лишенным всякого чувства и всякого сознания. Я по необходимости должен признать эту истину, когда представляя доказательства, мне рассказывают о том, что я делаю во время ужасных припадков, овладевающих мною. Тогда я могу только предаваться бесполезным жалобам, напрасно проклинать свою злую судьбу и, в оправдание своего безумия, рассказываю его причину всем, кто только захочет послушать. Узнав причину, умные люди не удивляются следствиям. Если они и не находят для меня лекарства, то, по крайней мере, перестают обвинять меня, и страх перед моими безумствами сменяется в них жалостью к моим несчастиям. Поэтому, господа, если вы пришли сюда с таким же намерением, как и другие, то умоляю вас, прежде чем продолжать ваши мудрые увещания, выслушайте мою злополучную повесть. Узнав ее, вы, может быть, убедитесь, что утешать меня в таком несчастии, которое недоступно никакому утешению, – совершенно бесполезный труд.

Священник и цирюльник, сгоравшие от желания услыхать от самого Кардеаио историю его несчастий, настоятельно просили его рассказать ее им, обещаясь сделать только то, что он сам пожелает для исцеления или облегчения своих страдании. Тогда печальный рыцарь начал свою грустную повесть почти в тех же выражениях и с теми же подробностями, как он рассказывал ее Дон-Кихоту и пастуху, когда, по вине лекаря Элизабада и щепетильной точности Дон-Кихота в исполнении рыцарского долга, она так и осталась неоконченной. Но теперь припадок, к счастью, не овладевал Карденио и дал ему время довести повествовании до конца.

Когда Карденио рассказал о том, как дон-Фернандо нашел записку в одном томе Амадиса Гальского, он продолжал:

– Она у меня сохранилась в памяти, вот, что было написано в ней:

Люсинда к Карденио.

«С каждым днем я открываю в вас новые достоинства, заставляющие меня уважать вас все более и более. Если вы желаете, чтобы я без ущерба для своей чести исполнила свой долг к вам, то вы легко можете этого достигнуть. Мой отец, знающий вас и любящий вас, не принуждая моего желания, удовлетворит ваше справедливое желание, если только действительно вы меня так сильно любите, как вы меня в этом уверяете, и как я думаю».

– Я уже вам рассказывал, что эта самая записка побудила меня просить руки Люсинды. Благодаря этой же записке дон-Фернанд составил мнение о Люсинде, как о самой разумной женщине нашего времени, и эта же самая записка, зародила в нем желания погубить меня раньше, чем исполнились мои желания. Я уже сообщил дон-Фернанду о том, что, согласно желанию отца Люсинды, мой отец сам должен просить ее руки для меня, и что я не осмеливаюсь сказать об этом своему отцу из боязни, что он, пожалуй, не согласится на это, не согласится не потому, что бы он не знал звания, добродетелей и красоты Люсинды, достоинства которой могли бы принести честь всякому дону в Испании, а потому, что, как я предполагал, он не позволит мне жениться до тех пор, пока не узнает, что хочет сделать из меня герцог Рикардо. Одним словом, я сказал ему, что не решаюсь открыться моему отцу, как вследствие этой причины, так и потому, что со страхом предчувствую много других препятствий, которые, как кажется мне, хотя я в этом и не могу отдать себе ясного отчета, никогда не позволят моим желаниям осуществиться. Дон-Фернанд ответил мне на это, что он сам берется уговорить моего отца просить для меня руки Люсинды… О лживый Марий! жестокосердый Катилина! вероломный Ганелон! [38] изменник Вельидо! [39] Что тебе сделал этот несчастный, с такою искренностью поверявший тебе все тайны, все радости своего сердца? Чем я тебя оскорбил? Какие слова сказал я, какие советы я дал тебе, которые не имели бы единственною целью принести тебе пользу и честь? Но к чему послужат жалобы? увы! разве это не всем известно, что когда по воле злой судьбы на нас стремительно обрушивается несчастие, то никакая сила на земле не может его остановить, никакое человеческое благоразумие не может его предупредить? Кто бы мог себе представить, что дон-Фернанд, дворянин знатного рода, одаренный светлым умом, обязанный мне признательностью за мои услуги и бывший настолько могущественным, что мог доставлять удовлетворение всякому своему любовному желанию, – решится отнять у меня моего единственного ягненка, которым я еще и не обладал? Но оставим эти бесполезные размышления и последуем за прерванною нитью моей печальной истории.

38

Ганелон, по прозванию Изменник, – один из двенадцати пэров Карла Великого, предавший христианскую армию Сарацинам.

39

Вельидо Дольфос – имя убийцы короля Санчо Сильного, при осаде Саморы в 1673 г.

«Дон-Фернанд, которому мое присутствие было помехой для исполнения его бесчестного плана, решился послать меня к своему старшему брату под предлогом взять у того некоторую сумму денег для уплаты за шестерых лошадей, купленных им в тот же день, когда он вызвался говорить с моим отцом, единственно с тою целью, чтобы удалить меня и быть свободным в своих поступках. Мог ли и я предвидеть подобную измену, могла ли она придти мне на мысль? О, нет; напротив, а с радостью изъявил готовность ехать немедленно, довольный такою покупкою. Ночью я виделся с Люсиндой; и рассказал ей о нашем уговоре с дон-Фернандом, убеждая и ее иметь крепкую надежду на исполнение наших справедливых и честных желаний. Так же, как и я, не подозревая возможности измены со стороны дон-Фернанда, она просила меня возвращаться поскорее, потому что наши желания, как думала она, немедленно же исполнятся, как только переговорят между собою наши отцы. Не знаю, как это произошло, но только, когда она произносила эта слова, глаза ее наполнились слезами и голос задрожал, – казалось, что-то узлом сжимало ее горло и не позволяло ей произнести еще другие слова, которые она силилась мне сказать. Меня поразило это новое, никогда до сих пор мною невиданное явление. В самом деле, всякий раз, как счастливый случаи или мое старание давали нам возможность видеться, никогда к нашему радостному разговору не примешивалось ни слез, ни вздохов, ни упреков, ни подозрений. Я только наслаждался своим счастьем иметь ее своею дамою; я гордился ее красотою, я восхищался ее достоинствами и умом. Она простодушно отвечала мне тем же, хваля во мне то, что, в своей любви ко мне, она считала достойным похвал. Мы болтали во время наших свиданий о тысяче пустяков, рассказывали друг другу разные случаи, происшедшие у наших соседей или знакомых, и смелость моя ни разу не шла дальше того, что я иногда, почти насильно, брал ее прелестные, белые ручки и прижимал их к своим губам – насколько мне эта дозволяли железные полосы разделявшего нас низкого окна. Но в ночь, предшествовавшую печальному дню моего отъезда, она плакала, стонала, вздыхала и, наконец, скрылась, оставив меня в смущении, тоске и испуге от этих новых и печальных признаков горя и сожаления, однако, чтобы не разрушать самому своих надежд, я приписал все это сильной любви… питаемой ею ко мне, и огорчению, всегда испытываемому при разлуке с любимым человеком. Я уехал печальный и расстроенный, с душою полною страха и подозрений, хотя и не знал, чего страшиться и что подозревать, – слишком ясные знамения ожидавшего меня удара.

«Прибыв к месту моего назначения, я передал письмо брату дон-Фернанда, был хорошо принят им, но отправлен обратно нескоро; к моему великому неудовольствию, он велел мне ждать восемь дней в таком месте, где бы меня не мог видеть герцог отец, так как дон-Фернанд писал ему прислать денег без ведома отца. Все это было лишь хитростью и вероломством, – денег у него было достаточно, и он мог бы отправить меня немедленно же. Я имел право ослушаться такого непредвиденного приказания, потому что мне казалось невозможным жить столько времени вдали от Люсинды, в особенности после того, как я оставил ее в такой глубокой печали: но, как верный слуга, я повиновался, хотя и знал, что это повиновение послужит в ущерб моему спокойствию, моему здоровью. На четвертый день моего приезда ко мне является человек, искавший меня, чтобы передать письмо от Люсинды, как я об этом сразу узнать по почерку, которым была написана надпись. Весь дрожа от страха, я вскрываю его, догадываясь, что, вероятно, важная причина заставила ее написать ко мне, что она делала очень редко, когда я бывал вблизи ее. Прежде чем прочитал письмо, я спрашиваю человека, кто ему дал это письмо и сколько времени он был в дороге. Он отвечает мне, что, когда он проходил случайно в полдень по одной городской улице, то его позвала к окну какая-то прекрасная дама и сказала ему поспешно и со слезами на глазах: «Брат мой, если вы христианин, как кто по всему видно, то именем Бога умоляю вас, поскорее, поскорее отвезите это письмо; вы этим сделаете дело, угодное Богу; место и человек, которому это письмо посылается, указаны в адресе и известны всем; а чтобы для вас не было никаких затруднений в этом деле, возьмите, что есть в этом платке.» – Сказав это, – добавил посланный, – она бросила из окна платок, в платке оказалось сто реалов, этот золотой перстень, который я теперь ношу, и письмо, которое теперь у вас. Затем, не дожидаясь моего ответа, она отошла от окна, посмотрев сначала, как я поднял письмо и платок и дал ей понять знаками, что я исполню ее поручение. Получив вперед такую хорошую плату за труд и узнав из адреса, что письмо для вас, мой господин, я решил, тронутый слезами этой прекрасной дамы, не доверяться никому и самому отнести это письмо по назначению: и вот с тех пор, как она мне дала его, прошло шестнадцать часов, и за это время я сделал восемнадцать миль! – В то время, как признательный посланный передавал мне все эти подробности, я жадно прислушивался к его словам и от сильной дрожи едва мог стоять на ногах. Наконец, я вскрыл письмо, бывшее приблизительно следующего содержания:

«Слово, которое дал вам дон-Фернанд, – уговорить вашего отца переговорить с моим – он сдержал скорее для своего удовлетворения, чем для вашей пользы. Знайте, милостивый государь, что он просил моей руки, и отец мой, соблазненный теми преимуществами, которыми, по его мнению, дон-Фернанд обладает в сравнении с вами, согласился на его предложение. Дело очень серьезно, так как через два дня должно произойти мое обручение, но оно хранится в тайне и свидетелями его будут только небо и домашние. В каком положении я нахожусь и следует ли вам приехать – судите сами; люблю ли я вас или нет – покажет вам будущее. Да будет угодно Богу, чтобы мое письмо дошло до ваших рук прежде, чем я буду вынуждена соединить свою руку с рукою человека, умеющего так дурно исполнять раз данное обещание.»

Такова была сущность содержания письма. Как только я его прочитал, я немедленно же уехал, не дожидаясь ни ответа, ни письма – теперь я уже ясно видел, что дон-Фернанд послал меня к брату не для покупки лошадей, а с единственною целью развязать себе руки. Ярость, воспламенившаяся во мне на дон-Фернанда, и страх потерять сердце, приобретенное мною долгими годами любви и обожания, придавали мне крылья, и на следующий же день я был в своем родном городе, именно в тот час, когда мне было возможно видеться с Люсиндой. Я вошел тайно, оставив мула, на котором я ехал, у доброго человека, привезшего мне письмо. По счастью, я застал Люсинду у низкого окна, давно уже бывшего свидетелем наших любовных бесед. Она тотчас же узнала меня и я ее узнал; но не так должна бы была она увидаться со мною и не такою надеялся я ее найти… Увы! кто на свете может льстить себе надеждою, что он проник, измерил всю бездну смутных мыслей и изменяющегося настроения женщин? Никто, наверное… Увидав меня, Люсинда сказала: «Карденио, я одета в свадебное платье; в зале меня уже ожидают вероломный дон-Фернанд и мой честолюбивый отец с другими свидетелями, которые скорее станут свидетелями моей смерти, чем моего обручения. Не падай духом, друг мой, и постарайся присутствовать при этом жертвоприношении; на случай, если мои слова скажутся бессильными, я спрятала у себя кинжал, который сумеет избавить меня от всякого принуждения, не даст пасть моим силам и прервав нить моей жизни, запечатлеет тем мои уверения в любви к тебе». С тоской и поспешностью ответил я ей, боясь, что у меня не хватит для это-то времени: «Пусть твои поступки оправдают твои слова, о Люсинда! если у тебя есть кинжал, чтобы исполнить свое обещание, то при мне – мой меч, чтобы защитить тебя или убить себя, когда судьба окажется против нас.» Не думаю, чтобы она слышала все мои слова – ее в то время поспешно позвали и повели туда, где ждал ее жених. Тогда то, могу сказать, закатилось солнце моей радости, и окончательно настала ночь моего горя. Из глаз моих исчез свет, голова лишилась разума, я был не в состоянии ни найти вход в дом, ни двинуться с места. Вспомнив, однако, как важно мое присутствие в таком трудном и важном деле, я, как мог, ободрился и вошел в дом. Давно зная все ходы в нем, я проник туда никем не замеченный, воспользовавшись царившей в нем суматохой; мне удалось пробраться в укромное местечко, образовавшееся у окна залы и закрытое складками двух занавесов, через которые я, невидимый никому, мог видеть все, что происходило в комнате. Кто может выразить теперь, как тревожно билось мое сердце все время, проведенное мною в этом уголке! какиея мысли во мне бушевали! какие решения мною принимались! Это были такие решения, что повторять их теперь невозможно, да и не следует. Достаточно вам сказать, что жених вошел в залу, одетый по-обыкновенному, без всякого особенного наряда. Свидетелем бракосочетания у него был двоюродный брат Люсинды, и во всей зале не было никого, кроме служителей дома. Немного позднее вышла из уборной в сопровождении своей матери и двух камеристок и Люсинда, одетая и наряженная так, как того требовали ее происхождение и ее красота и насколько могло достигнуть совершенство ее изящного вкуса. Волнение, в котором я находился, не дало мне рассмотреть подробностей ее костюма; я заметил в нем только красный и белый цвета и блеск богатых драгоценностей, украшавших ее прическу и все платье. Но ничто не могло сравниться с необыкновенной красотой ее белокурых волос, своим сиянием поражавших глаза сильнее, чем все драгоценные камни, сильнее, чем четыре факела, освещавших залу. О воспоминание, смертельный враг моего покоя! зачем рисует оно мне теперь несравненные прелести этой боготворимой мною изменницы? Не лучше ли будет, жестокое воспоминание, напомнить и представить мне совершенное ею потом, чтобы такое явное оскорбление побудило меня искать, если не мщения, то, по крайней мере, конца моей жизни? Не утомляйтесь, господа, моими отступлениями; моя печальная повесть не из таких, которые рассказываются скоро и в кратких словах; каждое ее событие стоит, по моему мнению, долгой речи.»

Священник ответил ему, что они не только не испытывают утомления от его рассказа, но, напротив, слушают с большим интересом все эти подробности, заслуживающие такого же внимания, как и самая сущность рассказа.

Затем Карденио продолжал:

– Когда все собрались в зале, – сказал он, – немедленно же ввели приходского священника, который взял жениха и невесту за руки, чтобы совершить требующуюся церемонию. Когда он произносил эти торжественные слова: «Желаете ли вы, госпожа, взять находящегося здесь господина дон-Фернанда в свои законные супруги, как то повелевает святая матерь церковь?» – я выставил голову и шею из-за занавесов и с напряженным вниманием и с душевным трепетом стал прислушиваться, ожидая для себя от ее ответа или смертного приговора, или пощады моей жизни. О, зачем я не покинул тогда своего уединения? зачем я не крикнул: «Люсинда, Люсинда! посмотри, что ты делаешь, вспомни о своем долге ко мне; подумай, что ты принадлежишь мне и не можешь принадлежать другому, что произнести «да» и отнять у меня жизнь будет делом одного и того же мгновения. А ты, вероломный дон-Фернанд, похититель моего счастья, убийца моей жизни, чего ты хочешь? чего ты требуешь? разве ты не видишь, что, как христианин, ты не можешь удовлетворять своих желаний, ибо Люсинда – моя жена, а я – ее супруг?». Несчастный безумец! теперь, когда опасность давно миновала, я говорю о том, что я должен бы был сделать и чего, я не сделал; теперь после того, как я допустил похитить мое драгоценнейшее сокровище, я тщетно проклинал похитителя, которому я мог бы отомстить, если бы у меня тогда хватило духу драться, как теперь хватает его жаловаться! А если я был тогда глуп и труслив, то так и следует мне теперь умирать в стиле, раскаянии и безумстве. Священник все еще ожидал ответа Люсинды, долгое время собиравшейся с силами его произнести; и, когда я уже подумал, что она вынимает кинжал и хочет сдержать свое обещание или собирается с духом, чтобы объявить истину и сказать в мою пользу, – я вдруг слышу, как она слабым и трепещущим голосом произносит: «Да, я его беру». Дон-Фернанд сказал те же слова, надели ему на палец обручальное кольцо, и они соединились неразрешимыми узами. Супруг приблизился, чтобы обнять свою супругу, но она, положив руку на сердце, без чувств упала в объятия своей матери.

Поделиться с друзьями: