Дорога исканий. Молодость Достоевского
Шрифт:
— А хороша у вас нынче пшеница, — сказал ему как-то Федя после прогулки вокруг Моногарова.
— Пшеница добрая, — согласился Устиныч, маленький, сгорбленный, белый как лунь, но еще крепкий и юркий старичок, — да все не то, что в старые времена.
— Да разве в старые времена неурожаи не случались?
— Не помнится что-то. Засухи мы и вовсе не знали.
— Тогда лесов было много, — сказал Федя.
— Может статься! Ведь тогда от самого Зарайска сплошной лес тянулся. А дышалось-то каково вольно…
— Ну, а жилось-то вам как? Получше нынешнего?
— Да нам-то все едино, а господа славно жили! Вот здесь, извольте видеть, жил дедушка нынешнего барина Павла Петровича. У него было нас тысячи две…
— А ты хорошо его помнишь?
— Как не помнить — я тогда был лет двадцати. И славно же он жил!
— Так, значит, он очень богат был?
— Ну, денег у него не много было. Со всех вотчин присылали рублей триста медяками; если куда ехать, особую фуру для денег брали. Да это редко приходилось, а так — они и не нужны были вовсе; от припасов погреба ломились. Ведь со всех вотчин везли: из одной — муку да крупу, из другой — всякую живность. Винокуренный завод был свой.
— А чем барин больше занимался?
— Как это занимались?
— Ну, по хозяйству там, или по заводу, или книги читал? А может, в карты играл?
— По хозяйству чего им заниматься? На это староста да управляющий были. Ну, а завод — так на то и завод: как завели, так и пошел. Конечное дело, управляющий приглядывал; больше, чтобы воровства не было: народ-то наш больно на это дело охоч! Насчет книг ничего не скажу, да чтой-то я их не видывал. В карты тоже не знали играть.
— Так что же господа с утра до вечера делали?
— Как что! В гости друг к другу ходили, забавы разные придумывали. Так гурьбой от соседа к соседу и ездили. К нам приедут, так, бывало, неделями гуляют. А чего ж и не гулять-то? Харч весь свой, не купленный, вино пей — не хочу! Или на охоту снарядятся — ну, тут уж и всем нам, дворне, праздник! Славно, славно жили…
В Моногарове была крепкая каменная церковь, несколько лет назад украшенная новой колокольней и вызолоченными главами и крестами. На праздники сюда стекались окрестные помещики. И Павел Петрович и жена его Федосья Яковлевна славились своим гостеприимством и хлебосольством, гости у них не переводились. Но все эти помещики были совсем не похожи на Хотяинцевых, — бедные, скупые, обремененные заботами, постоянно негодующие против своих лодырей-крестьян, они вызывали у Феди чувство горестного и жалостливого недоумения. Большинство из них, так же как и его родители, рьяно занимались хозяйством, но он хорошо знал, что их личный труд состоял преимущественно в беседах со старостою, руководившим всеми работами по имению. И хотя некоторые из них чуть не каждый день объезжали свои владения, якобы для присмотра за работами, практически это было совершенно бесполезно, а может быть, и вредно. Вот и для маменьки каждое утро запрягали одноколку, и она отправлялась в поле или на сенокос. Но дома она признавалась, что ничего не понимает в крестьянской работе, а ездит больше для острастки: пусть знают, что хозяйское око не дремлет. Кроме хозяйства, помещики, как правило, не занимались решительно ничем, к тому же некоторые из них были поразительно невежественными.
Крепостные этих помещиков влачили жалкое существование. Бедность, грязь, болезни держали их за горло; ходили они чуть ли не в рубищах и были тощи, как жерди.
Крестьяне Хотяинцева, известного своей добротой и готовностью помочь всем нуждающимся, жили значительно лучше, и Федя долгое время думал, что многие больные вопросы русской жизни сами собой разрешились бы, если бы все помещики были похожи на Хотяинцевых. Но один случайный разговор заставил его усомниться в этом.
Как-то раз, проходя лесом недалеко от Моногарова, мальчики зашли напиться в отгороженную невысоким тыном избушку лесничего; хозяин избушки, прекрасный знаток лесного дела, был куплен Хотяинцевым у помещика, известного своим жестоким обращением с крепостными. Прежний помещик постоянно придирался к нему, строго наказывал за каждую самовольную порубку, произведенную крестьянами, и в конце концов довел до последней степени отчаяния. Переход к Хотяинцеву был для лесничего поистине избавлением. Не случайно в разговоре с мальчиками Анисим Степанович — крепкий, жилистый, с сосредоточенным, цепким взглядом мужик лет сорока — называл Хотяинцева благодетелем и подчеркивал признательность к нему. Однако, когда Федя спросил, хорошо ли ему живется теперь, тот, не задумываясь, ответил:
— Был бы я вольный, сейчас бы ушел!
— Как же так? Ведь Хотяинцев ваш благодетель?
— Так-то оно так, в воля-то, час, прежде нас родилась. Вот я лесное дело знаю во всей тонкости, да будь я вольный человек — почем знать, может, и сам бы в хозяева вышел! Да я не только что с полесовщиками, объездчиками, а с самим губернским надзирателем обойтись могу! Был бы я хозяином, у меня самовольной вырубки никогда не было бы! И знал бы я, что изба — моя, скотина — моя, все — мое. Силу бы получил. Да как можно! Вольный человек сам себе господин, а не то что взяли тебя да и взашей. Мы это тоже смекаем…
— А пожалуй, — начал Федя, когда они вышли из избушки, — не только Анисим Степанович, но и все они хорошо смекают, что к чему, и лучше жили бы без помещиков!
— Да ты, я вижу, и вовсе враг своему сословию, — заметил Миша.
— Я же не говорю, что так должно быть, а только говорю «если бы», — растерянно ответил Федя.
— Выходит, ты совсем отрицаешь любовь крепостного к помещику, как к отцу или старшему брату! Но разве он не уверен, что барин поставлен над ним самим богом?
— Да вот же ты видел! Уж кому бы, кажется, любить и боготворить барина, как не Анисиму Степановичу?!
— Ну, это исключение. И потом — Анисим Степанович грамотный, живал и в городе.
— Но разве худо было бы, кабы все они были грамотными?
На это Миша не ответил, так как ответ был ясен: только весною мальчики обсуждали вопрос, не устроить ли в Даровом школу и не обучать ли крепостных грамоте. Но поняли, что за лето ничего не сделаешь, и оставили эту затею.
Федя подумал, что загадки, с которыми он сталкивается, с течением времени становятся глубже и серьезнее, к тому же их теперь гораздо больше и скоро они обступят его со всех сторон, а тогда, хочешь не хочешь, должен будешь решать их. Вот Миша счастливый: он просто и непосредственно относится к жизни, перед ним и не возникают те вопросы, которые встают перед Федей, — нужно ткнуть его носом, чтобы заставить по-настоящему задуматься.
Они молча шли по лесной тропинке. Неожиданно Миша ударил тонким ореховым прутиком по свисавшей поперек дороги сосновой ветке; чуть тронутая желтизной хвоя обдала их дождем мелких, легких иголочек. Полуобернувшись к брату, Миша улыбнулся и провел рукой по шелковистым темно-русым волосам. В детстве он был неуклюжим увальнем, а сейчас, вытянувшись, превратился в красивого, стройного юношу с мягкими манерами и вкрадчивыми, почти кошачьими движениями. К тому же он был лиричен и влюбчив; не удивительно, что маменька, да и папенька втайне предпочитали своего первенца всем остальным детям. Впрочем, и Федя ценил его ум, честность, стремление к справедливости. Но, от всей души отдавая брату должное, он слегка завидовал такому счастливому сочетанию хороших качеств…
Уже давно пора было подумать об экзаменах в университет, но отец ни слова не упоминал об этом в своих письмах. Мальчики знали, что он сочувствовал их увлечению поэзией, считал нужным дать им «положительное» образование, подготовить к конкретной и определенной практической деятельности. Но его ближайшие планы были им неизвестны, и это волновало их.
В Москву поехали в конце августа, вместе с маменькой и младшими детьми. Но тотчас по возвращении неожиданно слегла маменька, и все остальное сразу отодвинулось на задний план.
Глава пятнадцатая
Врач, вызванный Михаилом Андреевичем (на себя самого он не надеялся), определил скоротечную форму чахотки, и в доме прочно поселилась гнетущая, разрывающая сердце тревога. Михаил Андреевич растерялся, забегал по знакомым врачам, устраивал консилиумы. А по вечерам подолгу сидел за столом, опустив голову на руки, или бесцельно бродил из комнаты в комнату. Осунувшийся, с покрасневшим лицом и мелко вздрагивающими веками, он пугал детей своим видом. Теперь он ходил только на службу, совсем прекратив частные визиты и стараясь как можно реже покидать жену. Но Марии Федоровне невольно передавались его беспокойство и неумело скрываемое отчаяние. Гору мужа, его изнуренный вид глубоко тревожили ее, и это, несомненно, еще усугубляло болезнь.