Дорога исканий. Молодость Достоевского
Шрифт:
— Нет, — неожиданно для самого себя сказал Федя, — мы хотели поступить в университет, но отец решил, что так для нас лучше.
— Вон оно что! Ну, а теперь вы согласны с отцом? Вернее, убедились, что он знает лучше? — поправился Шидловский и по очереди посмотрел на мальчиков.
— Конечно, — начал было Миша, но Федя перебил его.
— Нет, — сказал он твердо, — мы по-прежнему любим поэзию и очень сожалеем…
— Что? — перебил Шидловский и, повернувшись к нему всем корпусом, так и впился взглядом в его коренастую фигуру. — Поэзию?
— Да, — ответил Федя, несколько оробев. — А по-вашему, в этом есть что-то… нехорошее?
— Нехорошее? — переспросил Шидловский. В глазах его вспыхнул странный огонек, и Федя с интересом и удивлением наблюдал за ним. — По-моему? — И он вдруг заразительно, заливисто рассмеялся. — Да я же сам… живу поэзией! Понимаете, живу! Да и как же может быть иначе, если поэзия — единственное связующее звено между нашим тленным миром и богом? Разве же не она приподнимает нас над пошлой действительностью и приближает к божественной гармонии? И если вы действительно любите поэзию, то я счастлив видеть вас на райском пиру…друзьями… собеседниками… Я вижу… я предчувствую… мы тесно сойдемся…
Он весь преобразился: его бледное лицо порозовело, глаза заблестели, прямые русые волосы упали на лоб, и он красивым, гордым движением откинул их обратно.
Федя, глубоко взволнованный, не мог вымолвить ни слова.
— Я знаю, ваш папенька не поблагодарил бы меня, — продолжал несколько успокоившийся Шидловский. — Признаюсь, мне было забавно, когда он принимал меня за сторонника «положительного» образования. Я теперь вспоминаю — он даже пытался найти у меня сочувствие против вашего увлечения поэзией… Да простит мне бог этот невинный обман! Но ежели вы и в мундире училища верны первоначальному зову сердца вашего…
— Мы еще не поступили, — отчужденно и обиженно сказал Миша: ведь поэтом был он, а не скептически относящийся к его творчеству Федя, и тем не менее Шидловский все время обращался именно к Феде. К тому же Миша по природе был слишком спокойным и трезвым, чтобы разделять страстную восторженность нового знакомого.
Его слова, а вернее, тон был холодным душем и для Шидловского и для Феди.
— Это все равно, — сказал Шидловский скучно. — Ведь вы готовитесь поступить.
А Федя взглянул на брата чуть не со слезами.
— Эх ты! — проговорил он с такой глубокой укоризной, что Шидловский снова оживился и спросил (теперь уже откровенно обращаясь к одному Феде), каких поэтом он любит.
Федя назвал Пушкина, Шиллера и Шекспира.
— Пушкин, — повторил Шидловский.— О, Пушкин! Я преклоняюсь перед ним… Вот, например, это:
Безумных лет угасшее веселье…
И он с большим чувством прочел известную элегию Пушкина.
— Да, — сказал Федя неопределенно, — но разве только это?
И прочел вступление к «Медному всаднику».
Голос у него был негромкий и глуховатый — следствие недавней болезни, — но было в этом чтении нечто, заставившее Шидловского взглянуть на гостя еще пристальнее.
— Я вижу, вы глубоко, сильно чувствуете, — сказал он, когда Федя умолк. — И поверьте, я в самом деле, — тут он бросил косой взгляд на Мишу, — счастлив, что познакомился с вами.
Часа два они наперебой читали Пушкина и Шиллера. Постепенно оживился, втянулся и Миша. Время пролетело незаметно. Уже смеркалось, когда они вдруг почувствовали приближение грозы: сверкнула далекая молния, в комнату ворвались глухие раскаты грома.
— Ну вот, теперь вы не сможете вернуться домой, — заметил Шидловский. — Что ж, давайте всю ночь читать стихи!
— Нельзя, Коронад Филиппович будет беспокоиться, — тотчас откликнулся благоразумный Миша, и Федя снова упрекнул его взглядом. Сам он готов был вообще не возвращаться к Коронаду Филипповичу, а навсегда остаться у Шидловского!
Молния снова — на этот раз сильной, яркой вспышкой — осветила комнату. Как все здесь было убого! И каким резким контрастом была эта убогая, почти нищенская обстановка комнаты тому неисчислимому богатству, которым владел ее хозяин!
Второй удар грома, прозвучавший над самим ухом, заставил их умолкнуть. Между тем небо потемнело, потом снова раскололось огненным пламенем…
Шидловский поднялся и громко прочитал:
Буря воет, гром грохочет,
Небо вывалиться хочет;
По крутым его волнам
Пляшет пламя там и сям.
То дробясь в движенье скором,
Вдруг разбрызжется узором,
То исчезнет, то опять
Станет рыскать и скакать.
— Чьи это стихи? — спросил внимательно слушавший Федя.
— Вашего покорного слуги, — без всякой рисовки ответил Шидловский. — У меня их немало, и, случается, даже хвалят…
— Прочтите еще! — в один голос воскликнули Федя и Миша.
— Извольте, — так же просто сказал он и прочел довольно длинное стихотворение, противопоставляющее «земные бури» сияющей, но холодной и скучной «райской обители»:
И там, в сияющих дверях
Меня приемлющего рая…
Смущаясь робкою душою…
Вздохну о жизни со слезою…
— Это мои любимые, — заметил Шидловский, закончив чтение. — Но если вы захотите, я почитаю вам еще… в другой раз.
— Не, разумеется! — воскликнул Федя; в стихотворении Шидловского он уловил то главное, чего так не хватало стихотворениям Миши, — глубину и силу подлинного чувства.
Условились, что в следующее воскресенье Шидловский придет к ним.
По воскресеньям почти все воспитанники Коронада Филипповича уходили к родным и знакомым. Часто уезжали в гости и хозяева, и мальчики оставались одни. Из сундучка тотчас извлекались совсем ненужные здесь, но заветные книги — Шиллер, Шекспир, Тёте, Байрон… Читали вслух, перебивая чтение спорами и восторженными излияниями.
В квартире Костомарова они чувствовали себя хорошо. Начисто лишенная того изящества, которое так пленяло Федю в квартира Драшусова в Москве, она отличалась чрезвычайной основательностью всех заполнявших ее предметов — толстых дубовых столов и стульев, массивных железных кроватей, пузатых комодов и укладок — и этим несколько напоминала их квартиру на Божедомке. Только вещей здесь было больше, и среди них давно устаревшие и ненужные, вроде бездействующих громоздких часов с умолкнувшей навеки кукушкой. Но вещи стояли на постоянных местах и удивительно «прижились» к этой квартире, так что ее и представить себе нельзя было без какого-нибудь столетнего, десятки раз реставрированного кожаного дивана.