Дорога исканий. Молодость Достоевского
Шрифт:
— Очень рад, — сказал Федя, присаживаясь рядом с гостем. — Давно ли вы прибыли?
Оказалось, что он прибыл только вчера, но уже побывал в Медико-хирургической академии, сделал все, что нужно, и полагает, что будет принят. Ризенкампф говорил спокойно, отчетливо, округлыми фразами и как-то очень приятно.
Постепенно они разговорились. На вопросы Ризенкампф отвечал четко и определенно, и скоро Федя знал о нем все. Нет, читает он мало, хотя очень любит изящную литературу. Конечно, читал бы гораздо больше, если бы не подготовка к экзамену в академию: она отнимает много времени. Но он надеется наверстать и был бы благодарен Феде, если бы тот согласился руководить его чтением…
Слова эти, произнесенные с робкой надеждой и глубокой уверенностью, что лучшего руководителя не может и быть на свете, глубоко польстили Феде. Ему захотелось доказать, что Ризенкампф не ошибся, и он начал сыпать именами русских и иностранных писателей. Почтительное удивление, застывшее на лице Ризенкампфа, воодушевило его, он чувствовал себя в ударе. Незаметно перешел на стихи, наизусть прочел «Смальгольмского барона» Жуковского и «Египетские ноги» Пушкина. А потом неожиданно для самого себя стал рассказывать о своих сокровенных замыслах, поделился мечтой стать писателем. Он немножко рисовался, но ему было хорошо: впервые в жизни у него был такой внимательный, восторженный слушатель, и впервые в жизни он высказывался так бурно и откровенно…
Незаметно пролетело часа полтора. Стемнело, и неслышно вошедший в комнату служитель зажег лампу. Туман, казалось, еще больше сгустился.
— Но что же это я делаю? — вдруг опомнился Федя. — Боже мой, ведь вам давно пора идти! У вас же через несколько дней экзамен!
Ризенкампф явно нехотя распрощался с ним и попросил разрешения зайти снова. Они условились встретиться в воскресенье. Когда Федя поднимался к себе, у него слегка кружилась голова…
Но случилось так, что, приобретя нового друга, он потерял старого — самого дорогого, зрелого и дальновидного из всех друзей своих…
Да, дисциплина в училище была строжайшая. Но в основе ее лежал принцип автоматической исполнительности, принцип повиновения без рассуждений. Мальчишки беспрекословно повиновались даже унтер-офицерам из своей среды, — разумеется, в том случае, если они действовали достаточно умно и с тактом. Однако, подчиняясь бесстрастной регламентации, подвижной юношеский возраст подчас прорывался в острых, неудержимых и болезненных вспышках. Именно такой вспышкой и была та злосчастная история, которая навсегда отняла у Феди лучшего друга.
Вскоре после возвращения из летних лагерей у ротного командира Фере появился любимец. И так как нелюбовь к Фере была общей и дружной, то с любимцем перестали разговаривать, подвергнув его самому решительному и полному остракизму.
Этот любимец, смазливый, прекрасного сложения, но совершенно лишенный способностей юноша, еще раньше отличался грубостью с товарищами и заискиванием перед начальством. Его как будто и не огорчало всеобщее презрение; все чаще и чаще он пропадал по вечерам, и вскоре стало известно, что он проводит досуг в семействе Фере. Так продолжалось около месяца, пока однажды на его кителе не засверкали унтер-офицерские нашивки, которые по инструкции давались только за отличные успехи и отменное поведение. В тот же день было решено проучить «зарвавшегося дурака».
В следующую ночь «дурак» в качестве унтер-офицера был дежурным по этажу, обходя помещения, он зашел в «большую камеру» — зал, служивший спальней пятидесяти воспитанникам. камера была тускло освещена сальными огарками, плавающими в налитых водою высоких жестяных подсвечниках. Но едва новоиспеченный унтер-офицер сделал несколько шагов, как все огни разом, точно по команде, погасли; в следующую минуту он оказался на полу, под ловко накинутым и прижатым сверху одеялом. Счастье еще, что он не задохнулся!
Через несколько минут на шум и крик вбежал дежурный офицер.
— Прекратите, господа, и немедленно! — потребовал он и бросился освобождать избитого до полусмерти унтер-офицера.
— Уходите, не мешайте, он заслужил! — дружно закричали кондукторы, и в дежурного офицера полетели специально оставленные для ужина картофелины.
Тот приподнялся и инстинктивно закрыл лицо руками, но тотчас же вновь склонился над пострадавшим обстрел еще усилился.
— Господа, я не под такими картофелями был, под пулями — и не боялся! — воскликнул он, однако поднялся и с облепленным вареным картофелем лицом отправился будить ротного командира.
Фере, едва взяв в толк, в чем дело, закричал: «Бунт! Вот я их!» — и вскочил, однако же побежал не в казарму, а в квартиру Шарнгорста. Тот также не счел нужным появиться в камере, однако направил туда команду низших служащих с приказом «отбить» новоявленного унтер-офицера.
Утром всю роту выстроили в рекреационном зале; через несколько минут рядом с Фере выросла крупная, еще довольно стройная фигура генерала.
— Здравствуйте, господа! — крикнул Шарнгорст. Но ему никто не ответил.
В зале, прекрасном, высоком, овальной формы, с искусно разрисованным плафоном, находилось больше ста человек, но никто из них даже бровью не повел в ответ на приветствие генерала. Что же это — и в самом деле опасный бунт? Бунт в подчиненном ему учебном заведении?! Конец карьере, отставка, царская немилость?
— Я говорю: здравствуйте, господа! — снова крикнул Шарнгорст.
Но рота по-прежнему молчала; тишина стояла такая, что слышно было, как кружатся под люстрой мелкие мошки. Тогда генерал круто повернулся на каблуках и вышел.
В тот же день всю роту заперли в большой камере на неопределенное время. Более того — все письма кондукторов распечатывались в канцелярии и тщательно проверялись. «У нас в Училище случилась ужаснейшая история, которую я не могу теперь объяснить на бумаге, ибо уверен, что и это письмо прочитают», — писал Федор отцу. И, хорошо зная беспокойный нрав отца, поспешно добавил: «Я ни в чем не вмешан».
Он действительно не был «вмешан», но точно так же не был «вмешан» и жестоко пострадавший Кремнев…
Разумеется, Шарнгорст рад был бы скрыть эту историю, но побоялся, что она все равно станет известна царю. В этом случае умолчание было бы принято за сочувствие, а тут уж дело обернулось бы гораздо хуже, чем простые служебные неприятности. Поэтому он решил представить подробный доклад. Но так как необходимо было указать зачинщиков (иначе нельзя было представлять доклада), то он решил назвать трех наиболее ему неприятных воспитанников. Среди них первым был Кремнев — он якобы заметил вбежавшему на шум офицеру, что ему лучше уйти из камеры, иначе разбушевавшиеся кондукторы выбросят его в окно, вторым — некий Павлов, который, по рассказам дежурного офицера, изрядно шумел в камере, а за несколько дней до этого на приказание застегнуться на все пуговицы ответил, что «находится не на службе, а при занятиях», и, наконец, третьим — хорошо знакомый Феде истязатель «рябцов». Правде, он был классом старше и не принимал никакого участия в деле, однако накануне, идя в праздничный день из церкви, не исполнил приказания дежурного офицера равняться, а когда тот хотел взять его за руку, «устранил это движение».