Дорога в два конца
Шрифт:
Казанцев плюнул в сердцах, ничего не сказал, подошел к женщинам у арбы с соломой до половины.
— Вам, девчата, подсолнухи рубать. А с недели обмазку базов начнем.
— Ой, та вы бы посмотрели, что с этими подсолнухами делается. Половина, да где половина, почти дочиста на землю осыпаются. Перестояли, — подала голос жена Ивана Калмыкова, закутанная по самые глаза в платок. Вынула из варежки обмотанную тряпками руку, показала. — Вот как их рубать.
— Будем брать сколько можно. А ты, сынок, — тронул за плечо махнувшего за лето в вышину Семку Куликова. — Налаживай подводу под зерно — и к трактору с сеялками. Знаешь куда?
— У Максимкина яра лан, на день осталось.
— Там Матвей Галич на волах досеет. Да поглядывайте за скотиной. Ить это куда годится, как Мишка Крутяк делает.
— Кум, нам бы на мельницу, — подошла Лукерья Куликова. — С Лещенковой на пару… и Ейбогина просится.
— А мне в больницу, Данилыч. Хлопец ногу порубал косой.
— Ах ты чертова работа!.. И здорово? — поцокал языком, почесал за ухом. — Езжай с Кондратьевной… Нет. Севастьяныч! Запрягай моего! Ладно, ладно. Пешком побегаю.
— Так ты загляни к нам на подсолнухи, Данилыч, — напомнила Калмыкова.
— Непременно. А вы, бабоньки, — отыскал глазами старуху Воронову и ее подруг, — зерно в амбарах лопатить.
К полудню Казанцев попал к рубщикам подсолнухов. Рядом с подсолнухами стояла кукуруза, еще не тронутая уборкой. «Початки оберем, а былка в степи останется. Нехай снег задерживает. Хлебушка все-таки посеяли малость, до зимы и весной ишо посеем. Корма у базов, скотинка обеспечена. Хотя просчитаться — раз плюнуть. Уже наведывались армейские фуражиры. Хлопцы расторопные, здорово не спрашиваются…» Занятый мыслями о хозяйстве, Казанцев повеселел. Во всяком неначатом дне кроется своя загадка. «Что делать? Как поступить?» — нередко спрашивал он себя и поступал так, как требовал того начавшийся уже день или что-нибудь подвернувшееся в данный момент, рассчитывая, что все само собой ляжет в общее, поправленное людьми течение жизни хутора. Главное — держаться поближе к людям. Откачнись вроде и по пустяку, и уже не знаешь, куда деть, приспособить себя. Может, этого пустяка как раз и не хватает для правильности.
С сеяльщиками Казанцев покурил, вступил в шутливый разговор.
— Да ты от сынов своих письма получаешь? — улучил момент Галич, куря и зализывая монгольский ус.
— Нет, — тут же помрачнел Казанцев, притоптал цигарку, засобирался.
— Ни от одного?
— Ни от одного.
— Они у тебя под Курском были оба?
— Война на месте не стоит.
Пригревало солнце, ходьба тоже разогрела, расстегнул ватник, оттянул пальцами ворот рубахи. Косое солнце золотило с боков поросшие дубняком и чернокленом балки, разгоняло голубоватую дымку по краям горизонта, заливало его синью.
У степного колодца поверх Максимкина яра догнали пустые подводы с элеватора. Передняя подвода оборвала гомон колес, на доске-седушке кашлянул, подвинулся Макар Пращов.
— Садись, председатель, подкинем без магарыча к хутору. — Пращов ссутулился, безбровое, по-детски беззащитное лицо сморщила улыбка. — Чего насмотрел в поле? Скоро ослобонимся?
— Скоро, — нехотя ответил Казанцев, мостясь рядом с Пращовым, оглянулся на остальных. — Без скандалу приняли на элеваторе?
— Без скандалу. Успевай возить только. — Макар чмокнул на коней, помахал кнутом. В смеженных в прижмуре глазах осталась улыбка. — Тоже спрашивают, когда закончим. Пообещал на крещенье.
— Какой же тут смех? — обиделся Казанцев.
— А что, плакать? — удивился в свою очередь Пращов. — Глаза просыхать не будут, Казанцев. — Посерьезнел, подобрался, пошевелил кнутом над спинами коней.
— Слухай, Данилыч. — Пращов повернулся к Казанцеву, надавил плечом. — На ссыпке знакомец один сказал, будто Гитлер ишо в прошлую войну участвовал.
— Не у нас. На Западе.
— Жаль, — искренне погоревал Пращов. — Подвернулся бы казаку какому, распустил бы его до самого пупка.
— Как ты сказал?.. Пупка? — Казанцев неожиданно захлебнулся смехом, вытер непрошеную слезу. — Выходит, и его бабка выпрастывала, Тарасович?.. Не верится. Ей-бо, не верится.
У своего двора Казанцев попросил остановиться, спрыгнул, ударил ладонью по серым от пыли штанам.
— Оси помажьте. Скрипят. И грузитесь в ночь, пока погода.
Бабье лето кончилось. Пошли дожди. Безмолвные, по-осеннему нудные. Дали мутнели туманами, в которых уже грезились первые заморозки, зимние холода. На бригаде теперь засиживались редко, брели домой, копались по хозяйству, кормили надежно осевшую в сердце тоску. Тучи, отягченные влагой, к ночи ложились прямо на стерню, распарывая в полете тугие груди о курганы и голые деревья на взгорках. На дорогу через бугор поверх дворов хуторяне глядели редко. За войну отвыкли. Проводили этой дорогой, почитай, треть хутора, а вертались одиночки. На многих пришли бумаги, и ждать их не приходилось вовсе. Живые продолжали где-то там, на Днепре, под Ленинградом, в Крыму, сражаться. Отвоевывали у немцев свою землю. Дома их ждали, строили планы на «после войны», получали скудные вести в письмах-треугольниках и были счастливы, когда эти письма приходили.
На Казанскую Петр Данилович получил сразу три письма. После Покрова зарядили дожди, дороги развезло, почта не ходила недели две — вот и собрались сразу три: два от Виктора, одно от Андрея.
Домой Казанцев шел, земли под ногами не чуял. Потерявшие чувствительность пальцы мяли в кармане конверты-треугольники. У двора вдовой Хроськи Громовой споткнулся на ровном месте, замедлил шаг. Хроська, накинув на голову мешок от дождя и оскальзываясь на вымазанной в глине лестнице, лазила на угол хатенки, мостила соломой дыру.
— Течет?
— Течет проклятая.
— Морока. — Кряхтя, Казанцев одолел прямиком лужу в воротцах, подобрал вилы в грязи, надавливая сапогом, нанизал хрусткую и упругую, как капуста, мокрую солому.
— Вот спасибочко. Одной, чуть не убилась. — Хроська подхватила граблями охапку, напряглась и вытянулась, целясь, куда положить ее. — Так, так… И ладно. Иди, теперь я одна как-нибудь заглажу.
Дома ждали. На закраине скамейки у чугуна с водой сидела и инженерова дочка (Шура успела уже сбегать).
— Где ты гвоздался до сей поры? Совсем пропал. — Филипповна помогла старику разобраться с петлями фуфайки, подтянула в лампе фитиль, одела намытое до сияния стекло.
Петр Данилович долго возился с шапкой, потом никак не мог устроиться на скамейке и выбрать нужное расстояние от письма до глаз.
— Не могу. Глаз засорился. Читай от Виктора, — протянул письма Шуре, ребром ладони выгреб слезу из глаза, отер руку о штаны.
«Идем по Украине. Белые хатки, тополя-свечки, колодцы с журавлями — одни воспоминания. Одни пеньки да кострища на месте домов, черная зола. Люди прячутся по погребам, скитаются по балкам и лесам… Два раза видел Андрея. Наград нахватал — цеплять некуда. Вроде и не примечал раньше за ним такой лихости. По военному ремеслу — сапер, а все больше в разведках пропадает. Талант нашли в нем такой. Заматерел. Заикнулся, как, мол, после войны. И слушать не стал… Про семью теперь знаю. Думка такая — волна эвакуированных кинула их куда-нибудь поглубже. Ждите, авось вам напишет Людмила. Вы ить на месте обретаетесь, не двигаетесь…»
Второе письмо от Виктора совсем коротенькое: жил, здоров, только закончился бой за хуторок.
Андрей начал размашисто, закончил неожиданно суетливо. Буквы набегали одна на другую, поехали вниз: «Подошел танк. Старый знакомый, лейтенант Лысенков, машет в окно рукой… Зовут к начальству. Письмо передаю старшиной. Он в тыл едет…»
— В тыл Андрюшка едет. От войны подальше. Отдых, должно. Навоевался. — Филипповна вытерла передником нос, заблестела счастливыми слезами на всех.
— Старшина в тыл едет, — с трудом одолела сухость в горле и откинулась в тень Горелова.