Дорога. Губка
Шрифт:
4. Сесиль
Я думал, что речь идет о теплом шарфе, пока длина вязаного полотнища не перешла за два с половиной метра. Тогда Сесиль стала подвертывать низ своего вязанья и подкалывать его длинными пластмассовыми шпильками — подделкой под черепаху.
Очень трудно установить момент начала бедствия, будь то мировая война или крушение семьи. Но мне почему-то всегда казалось, что это дамское рукоделье, которому Сесиль предавалась с таким исступлением, не было задумано в пику мне, я просто не имел к нему никакого отношения.
Вот уже несколько недель, как Сесиль ушла от меня. Ушла не так уж далеко, поселилась в том же дворе, во флигеле. Все это выглядит очень современно, сегодня многие супруги, расставаясь, поселяются поблизости, тем самым они как бы и обретают свободу, но и окончательно не порывают друг с другом: одни жалеют детей, другие просто не хотят перерубать разом все нити.
Но с Сесиль дело обстоит совсем иначе. Она ушла однажды утром, на рассвете, захватив с собой свое вязанье и пачку белой бумаги. Бросила вокруг прощальный взгляд и объявила, что никогда больше не вернется домой.
Это категоричное заявление означало, что она решила положить конец не только нашей прежней семейной жизни, но и своей собственной. Вот уже год, как она каждый день прибавляла полдюжины рядов к своему бесконечному полотнищу. Смысл этой работы заключался в ней самой, целью ее было лишь совершенствование техники вязанья, и окончит ее Сесиль, как заявила она сама, когда закончится ее собственная жизнь. С шерстью, белоснежной, тончайшей, Сесиль обращалась с величайшей осторожностью. Шесть рядов продвигали работу всего на один сантиметр. За год рулон стал таким громоздким, что хрупкой Сесиль было не так-то легко перетащить его с места на место. В то утро я собственноручно донес его до дверей флигеля, порог которого переступать мне запрещалось. Я перенес туда и пачку бумаги в пятьсот листов, а Сесиль тем временем внесла в левой руке маленькую корзинку с хлебом и молоком, а в правой — свои вязальные спицы. Она сказала, что оставит записку у меня под дверью, когда кончатся шерсть и бумага. Мы договорились, что каждое утро я буду класть еду ей на подоконник.
Сначала я решил, что, пока не расскажу о своем детстве, о Сесиль упоминать не буду, но для меня так нестерпимо ее молчание, что я сам не в силах молчать о ней. Как одному, без моей жены, предстать перед теми, кто прочтет эти строки? Пусть она будет словно жена фламандского донатора: ее нет на картине, но и картины без нее нет. Ведь только благодаря Сесиль я обретаю хотя бы шаткую уверенность в том, что существую. Я не могу больше ждать ни секунды, я должен ощутить, что она здесь, рядом со мной, — лежит без сна, полуприкрыв глаза, устремив неподвижный взгляд в невидимые дали.
5. Жизнь и смерть в подземелье
Как большинство жителей Льежа, мы жили в подвале. Нашему городу, который немцы изрешетили «Фау-1», пришлось туговато: на нас падало до тридцати снарядов в день, и взрывались они где попало, хотя многие льежцы утверждали, что каждый снаряд метит в некий секретный объект. Враг был очень близко, он буквально навис над нами, и мы невольно наделяли его сверхъестественными возможностями. «Уж что-что, а целиться они умеют, — твердили кумушки, — ох как умеют!»
Однако мои родители сохраняли безмятежное спокойствие: оба были при деле. В то время как другие горожане тысячу раз подумают, прежде чем выйти из дома, мать и отец пропадают где-то часами напролет. В разгар наступления фон Рундштедта у отца заводится очередная «юная приятельница», очень далеко, по ту сторону Мааса, и он каждый день, рискуя жизнью, навещает ее. Трудно сказать, специально били немцы по трамвайным линиям или нет, но попадали они главным образом по ним, так что многие линии совершенно вышли из строя. Как ни изощрялись рабочие, заменяя столбы для проводов рельсами, все же маршруты № 1, № 12, № 13 пришлось снять, а в трамвайных вагонах не осталось ни единого целого стеклышка. Чтобы добраться до мадемуазель Ремушан, отцу приходится идти через весь город пешком. Позднее я не раз задавал себе вопрос: что заставляло его возвращаться каждый день домой, где он ни с кем не разговаривал, никого не замечал и ничего не делал? А он всякий раз возвращался, спускался в подвал и сидел там, настороженно прислушиваясь, словно ожидая, что «приятельница» с другого конца города позовет его. Не грохот же войны слушал он с таким упоением.
Восьмого сентября являются американцы с банками тушенки, сардинами, сгущенным молоком, яичным порошком, кофе, розовым мылом, пахнущим карболкой, сигаретами и даже шоколадом. Плитки шоколада широкие, толстые, в плотной черной обертке. Один за другим открываются магазины, на улице Потэ торгуют американскими товарами, В самом выгодном положении оказываются те льежцы, у которых остановились на постой военные, и мама очень жалеет, что ей некуда пустить постояльца. Мы размещаемся в доме довольно странным образом. Наша семья занимает первый этаж, оттуда можно попасть в довольно милый, хотя и совсем крохотный садик, которому придают некоторую таинственность два сросшихся куста сирени; в полуподвале расположены маленькая столовая и кухня, а антресоль отведена под ванную и туалет. На втором этаже обитает тишайшая пожилая пара, господин и госпожа Маи, я их даже немножко побаиваюсь и время от времени подхожу к их дверям — вовсе не из любопытства (уж кто-кто, а супруги Маи не способны вызвать любопытства у ребенка), а просто чтобы послушать, живы ли они.
Спим мы на третьем этаже, рядом с отцовским кабинетом, которым он никогда не пользуется. Иногда мама выбегает оттуда вся в слезах, обнаружив письмо или фотографию, не предназначенные для ее глаз. Конечно, в те годы я не понимал причины маминых слез, строил лишь догадки: наверно, в столе хранится что-то, что напоминает ей об Аврааме.
Последний этаж также принадлежит нашей семье: там только просторный чердак и маленькая мансарда. Из мансарды через низенькое окошечко, выходящее во двор, открывается очень красивый вид на заросли сирени. Мансарда забита невообразимым хламом, которому мама отчаянно пытается найти хоть какое-то применение. Она хлопочет из-за никому не нужного столика столь же ревностно, как отец семейства, ищущий место под солнцем для своего чада. К этому старью она почему-то питает чувства почтительные и нежные и, конечно, слышать не хочет, чтобы продать что-нибудь или выкинуть. Однако, загоревшись идеей поселить у себя американца и таким образом получить возможность подкормить мужа, она отбрасывает всякую щепетильность и берется за переоборудование мансарды.
Отныне она делит свое время между настоящим — заботами о сегодняшней еде — и будущим — хлопотами о комнате, которая должна будет обеспечить завтрашний день семьи. Наступление в Арденнах и бомбардировки лишь на мгновение прерывают ее отчаянные труды — она не прекращает своей деятельности и под апокалиптические взрывы.
В отличие от соседей мама решила не ставить в подвале двухконфорочную плитку. Чтобы готовить, ей нужна настоящая печь. Невзирая на опасность, она продолжает готовить в кухне, которая расположена на несколько ступенек выше, чем наш укрепленный накатом подвал, да к тому же в ней довольно большие окна. Подвал отапливается маленькой лувенской печкой, присоединенной к кухонному дымоходу.
Кроме двух главных дел, которым мама посвящает жизнь, у нее есть еще и другие, подчиненные первым, и более рискованные. Так, мама часами блуждает по городу в поисках «калорийных» продуктов. Стоит ей выйти из дома, как непременно подворачивается новая советчица, которая подсказывает ей новый маршрут, и мама отправляется за тридевять земель, полагая, что чем шире охотничьи угодья, тем удачливее будет охотник и что настоящая дичь водится лишь вдали от дома. Я не одобряю всех этих маминых занятий, особенно связанных с долгими отлучками, да и вообще меня устраивает, лишь когда она сидит со мной в нашей столовой и занимается, к примеру, своей коллекцией кулинарных рецептов. Она собирает их где придется: вступая в беседы в очередях, где проводит немало времени, слушая радиопередачи и даже занимая разговором «юных приятельниц», имеющих дело с военными и потому располагающих секретами американской кухни. Она утверждает (в явном противоречии со своей франкоманией), что на англосаксонскую кухню возводят напраслину. И в самом деле, она иногда готовит нам экзотические блюда, которые мне очень нравятся. До сих пор я помню, например, превосходное печенье с честером. Возможно, это печенье особенно запомнилось мне в связи с необычной гостьей, посетившей нас в тот день: ее визит вызвал много волнений, к которым прибавились еще и другие, уже не имеющие к ней отношения. Отец привел в дом мадемуазель Ремушан. Событие чрезвычайное, потому что никто в целом городе, за исключена ем моих родителей, не отлучается из дома без крайней нужды. А Фанни Ремушан живет на другом берегу Мааса, практически в деревне, то есть в относительной безопасности. У нас же она попадает, что называется, в самое пекло.
Вряд ли отец решился бы сам на такой шаг, очевидно, таково было желание Фанни. Отец уже подыскал ей жилье, у Тирифаев, в двух шагах от нас. Тирифаи — семья многочисленная, патриархальная. Дед Тирифай помнит моего отца с рождения и питает к нему глубокое уважение. Представление об Анри Кревкёре как о смышленом мальчугане, многообещающем юноше, серьезном мужчине настолько укоренилось в его голове, что поколебать его невозможно, напротив, оно даже цветет и плодоносит, пуская многочисленные побеги, как генеалогическое древо. А коль скоро такое представление зародилось у мсье Тирифая-деда, оно непроизвольно передается и другим членам семейства, начиная с бабушки и кончая внуками. Образ Анри Кревкёра, переходя от поколения к поколению, становится все идеальнее. Стоило ему установиться, и он, этот образ, в качестве семейного достояния уже никаким исправлениям не подлежит. Тирифаи благосклонно принимают легенду о Фанни, которая лишилась крыши над головой и кроме как здесь, в самом центре, не знает в Льеже ни одной живой души. Они не задают вопросов, они просто ставят еще одну кровать к себе в подвал, где и так яблоку негде упасть, да еще чувствуют себя польщенными доверием господина Кревкёра.