Дорога. Губка
Шрифт:
День за днем город крошат «Фау-1». Эти маленькие крылатые чудовища, летящие невесть откуда, из каких-то пусковых установок, угнетают больше, чем бомбардировки с воздуха. В то время когда об электронике мало кто слышал, когда мысль о том, что человек может ступить на Луну, выглядит фантазией Жюля Верна или Сирано де Бержерака, эти летающие бомбы, которые мы окрестили «роботами», кажутся каким-то дьявольским наваждением. Вы видите, как они стелются над землей, и, если вам повезло, слышите взрыв. Если же вы ничего не слышите, значит, они свалились вам на голову. Исчезнет несколько домов, на их месте появится глубокая воронка, ударная волна вдребезги разнесет все стекла на три километра вокруг, и хотя в Льеже еще не все дома разрушены, но каждому нанесен ущерб. Можно попробовать принять меры предосторожности, наклеить на окна полоски бумаги крест-накрест. Это помогает, если взрыв далеко. Но взрывы бывают и близко; в конце концов в городе не остается здания, где бы не гулял ветер. Иногда от окон остаются одни бумажные кресты — так слабый выживает там, где погибает сильный, — и мороз со снегом устремляются в дом через ромбовидные отверстия. Жильцы вставляют вместо стекол картон и фанеру, но и те держатся недолго.
Погода очень холодная, ниже нуля, идет снег. Люди стараются сбиться как можно теснее — только так сохраняется хоть какое-то тепло. Нам повезло: мы живем недалеко от шахт и с углем у нас проблем нет. Шахтеры, вышедшие на пенсию, получают в месяц четыреста килограммов угля, часть которого они продают, и запрашивают недорого. Естественно, отец не желает пользоваться этим незаконным источником тепла. К счастью, его пуританский ригоризм успешно нейтрализуется его же слабостями: постоянно отсутствуя, он может лишь отдавать приказы, но не следит за их исполнением.
В первые же дни немецкого наступления Тирифаи приютили других Тирифаев, своих дальних родственников, дважды пострадавших от первых бомбардировок. Родственники Тирифаи больны клаустрофобией, жить в подвале для них сущая мука. Еще у себя дома мадам Тирифай (ставшая Тирифай лишь по мужу) попробовала было устроиться в подвале, но трое ее малолетних детей испускали душераздирающие вопли, а муж постоянно был на грани обморока. Поэтому семейство переселилось на первый этаж, и мадам Тирифай, женщина находчивая, разрисовала картон на окнах пасторальными пейзажами. Дед Тирифай наотрез отказался покинуть свою комнату на втором этаже: он, мол, побывал на Изере в четырнадцатом, и старого солдата не испугать дурацкими хлопушками. И потому он доблестно восседает в своем кресле с высокой спинкой, а сын обеспечивает его едой и выносит ночной горшок. В конце ноября в соседний дом попадает бомба и не оставляет от него камня на камне. У Тирифаев обрушивается потолок, все они получают ранения, кто посерьезнее, кто полегче, кроме деда, который остается целым и невредимым, хоть и проваливается вместе с креслом сквозь этаж. Взглянув на небо, которое внезапно появилось у него над головой, он вздыхает:
— Да разве это война…
С тех пор его настолько увлекает эта мысль, что ему кажется делом первостепенной важности почаще высказывать ее вслух, так он и делает каждый вечер перед сном, раздеваясь в маленькой спальне на первом этаже, сооруженной Тирифаями для родственников, страдающих клаустрофобией.
— Вам будет очень хорошо у наших друзей, — говорит отец Фанни Ремушан, — это люди, достойные всяческого доверия.
Когда Фанни появляется у нас, мамы дома нет. Отца это не волнует. Не замечает он и ее изможденного лица, когда она наконец возвращается. «Бедняжка Фанни, — объясняет он маме, — потеряла родителей во время эвакуации, а теперь в ее дом попал робот».
Мама дрожащим голосом произносит несколько вежливых слов. Я удивляюсь, почему она все еще держит на коленях пальто, словно хочет прикрыть ноги. На уродливых туфлях из искусственной замши — изделие военного времени — пятна грязи. Заметив, что я смотрю ей на ноги, она заговорщицки мне подмигивает. А потом, наклонившись ко мне, тихонько просит сходить в кухню и принести то самое американское печенье с честером, которым заполнены теперь бело-голубые коробки Жюля Дестроопера.
— Выложи печенье на блюдо и свари нам кофе. Ты ведь можешь сварить кофе, правда, Чанчес? — шепчет мама.
— Что случилось, мама, что с тобой?
— Я просто упала, Франсуа, ничего страшного.
Кофе я действительно варить умею, особенно если в это время на меня никто не смотрит. Двадцать минут спустя я возвращаюсь на кухню с готовым ужином. Мадемуазель Ремушан в восхищении от такого на удивление способного мальчика. Отец сразу хмурит брови: во всякой превосходной степени ему мерещится привкус безнравственности. Фанни без церемоний тянет руку к блюду, на лице мамы мелькает счастливая улыбка: кормить «юную приятельницу» — это в какой-то степени кормить мужа.
— Вы будете иногда приходить к нам ужинать?
Фанни медлит с ответом.
— Не знаю, — говорит она, повернувшись к отцу, — кажется, в квартплату входит стоимость пансиона…
— Входит, входит, не волнуйтесь.
— Вам будет очень хорошо у Тирифаев, — говорит мама, — но вы вполне можете заглянуть иногда к нам, к ужину. Мадам Тирифай — сама щепетильность, она вас не обманет, все учтет.
При этих словах наше слуховое окошко, прямо скажем — немаленькое, стеклянным порошком осыпается к нам в подвал. В начале наступления больше пострадали верхние этажи, отец вставил в окна картон вместо стекол, но бомбардировки капризны, как грозы, теперь они занялись задним фасадом. Наш дом постепенно слепнет: ванная, моя комната, кухня наших жильцов — одна за другой погружаются во тьму, к величайшему сожалению мамы, которая просто не выносит темноты. И вот война добралась до нашего последнего убежища.
— Может, вставить новое стекло, Анри, а то совсем темно будет? У входа, за книжным шкафом, лежат стекла из папиного магазина.
— Надеюсь, ты шутишь, Жаклин, — отвечает отец, не сводя глаз с Фанни, — это же самоубийство.
— Что ж, если ты так считаешь, то картон в кладовке под лестницей.
Такое впечатление, что темнота вдруг перестала ее тревожить.
Картон тоже из магазина Авраама. Бабушка, хоть и не верила в смерть мужа, раздала его имущество и все содержимое мастерской детям.
— Когда Альфонс вернется, мы все начнем заново…
Бедная Клеманс, она худеет с каждым днем, верит, не веря, и это стоит ей таких усилий, что даже ее голубые глаза стали косить чуть больше.
Модные подкладные плечи на платье Фанни Ремушан дрожат. Ей страшно, мне тоже. Мы оба в такой панике, что спокойствие родителей кажется просто притворством.
И в этот момент прямо у меня на глазах любовь сотворяет чудо. Отец берет Фанни за руку.
— Не бойтесь, я рядом, — говорит он ей.
Лицо Фанни мгновенно преображается. До сих пор Фанни со своей завитой челкой казалась мне довольно бесцветной, но вот на ее губах расцветает улыбка Дины Дурбин, а в уголках глаз собираются морщинки Даниель Дарье — кинозвезда, инженю сидит у нас в кухне, ест мамины печенья, держа за руку отца. Хоть меня и мучает страх, впрочем, уже не так сильно, сцена эта производит на меня ошеломляющее впечатление. Фанни же совсем успокоилась, ей достаточно было легкого прикосновения руки Анри Кревкёра, чтобы немецкое наступление, Гитлер, холод, смерть, блуждающая по улицам Льежа, канули в небытие.
Что-то во мне, казавшееся незыблемым, вдруг колеблется и рушится, белое становится черным, добро — злом. Мне почти тринадцать лет, но я еще не утратил детской невинности и плохо разбираюсь в отношениях между родителями. И потом я всегда безоговорочно на стороне мамы. Мама не может быть неправой, и хотя я не понимаю, отчего она страдает, но она страдает из-за отца, и за это я сержусь на него, не знаю только, способен ли я сердиться по-настоящему, мне ведь так трудно взглянуть на человека со стороны, отделить себя от него.