Довлатов — добрый мой приятель
Шрифт:
Меня несколько удивило, что Сергей благодарил спасителей выборочно, то есть «сердечно обнимал» влиятельных защитников, кто и в будущем мог бы оказаться ему полезным. Целый ряд друзей, в том числе и мы с Виньковецким, нигде упомянуты не были. Разумеется, хлопоты по вызволению друга из тюрьмы не должны диктоваться ожиданием благодарности, это ясно и ежу. Мы бы вообще не обратили внимания на «этикет» благодарности, если бы Довлатов написал или сказал по одной из «клеветнических» радиостанций, что благодарен всем, кто принял участие в его судьбе. Меня огорчил факт, что его «спасибо» были «точно прицельные». Я не ожидала от Сергея такой «практичности» и написала ему в Вену несколько язвительных строк. Чуткий Довлатов моментально уловил свой прокол и поспешил выразить благодарность.
19 сентября 1979 года, из Вены
Люда, милая!
Твое исключительной сдержанности письмо достигло цели. Мне даже показалось, что оно не требует реакции. Отвечаю, потому что благодарен всем за хлопоты. Даже австралийские скваттеры что-то подписали в мою защиту. Сейчас, проанализировав обстоятельства, я точно знаю, — нас выпустили лишь благодаря этим хлопотам (подробности будут в «Русской мысли».) Тебе спасибо в первую очередь.
Перспективы мои туманны, но увлекательны. Печататься зовут все. Но! Либо бесплатно, либо почти бесплатно — («Эхо», «Грани», «Время и мы»), либо изредка — («Континент» и американская периодика: «Русское слово» и «Панорама»).
Я здесь уже написал три материала: два — в «Русскую мысль» — о себе и о Ефимовской «Метаполитике», и один — в «Континент» об эстонских делах.
Прислали мне немного литературных денег. Я теперь похож на второстепенного ленфильмовца. Одет в кожзаменитель и разнообразный западный ширпотреб. Купил всяческую радио-, фото- и муз-аппаратуру.
То, что я жив и на воле — чудо. Ликую беспрестанно. Склеил юную домовладелицу Кристину, очень худую. Проблемы алкоголизма не существует. Есть другие.
Проффер[10] говорит — реально поступить в аспирантуру. Или добиваться статуса в периодике. Или катать болванки у Форда. Мне подходит все.
Подождем документов и улетим в Нью-Йорк. Лена минимально устроена. Все заверяют, что я не пропаду. А Максимов даже в таких формах: «С вашим обаянием, с вашим талантом…»
У меня есть рукопись о журналистике, полудокументальная. И еще роман о заповеднике, в том же духе. У Леши [Лосева — Л. Ш.] — 1600 моих страниц.
А главное — жив и на воле. Человек таков. После мгновенной аккомодации его отрицательные чувства сразу восстанавливаются на прежнем уровне. Сравнения приобретают чисто теоретический характер. Я все еще преисполнен ощущением свободы и благополучия. Мы очень нищенствовали полгода.
Все, что можно знать об Америке не побывав там, я знаю. На фоне майора Павлова негры и колумбийцы — дуси. Напиши мне личное письмо.
С благодарностью и любовью, преданный тебе Довлатов
Я расслабилась, потеряла бдительность и, уверенная в доброжелательности Сергея, написала ему личное письмо, посвятив в свои собственные литературные надежды, страхи, комплексы и сомнения. И получила такой ответ.
4 октября, из Вены в Бостон
Милая Люда!
Письмо, которое ты читаешь, далось мне нелегко. Сначала я хотел нелицеприятно интерпретировать твое уныние. «…Жизнь как единственное достояние… Материализм… Зависимость от непреходящих факторов и т. д.». Затем я ощутил, что это нахальство. И захотел тебя утешить. Но, как ты знаешь, утешить человека невозможно. И все-таки, что же произошло? Ты человек стойкий. Как солдатик из Андерсена. И печаль твоя мимолетна. Вызвана она следующими обстоятельствами. У каждого из нас великое множество рук для переписки. Если человек освободился из лагеря, ему, конечно, рады. Но ему всегда пишут рукой уныния и бренности. Не из страха, что он придет обедать. Не из опасения разделить блага. Из подсознательной чуткости: «Тебе ужасно, но и мне посредственно».
Ты жива? Здорова? Дочка умница? Кажется, даже выглядит хорошо. Муж талантливый и при деле? Более того, мать жива и, надеюсь, здорова. О твоей рукописи «Двенадцать калек» говорят много хорошего. И не как о случайной удаче дилетанта. Как о выявленных широких потенциях. Допустим, Максимов — увлекающийся человек. Марамзин — тем более. Но Перельману[11] я очень доверяю. Хотя он бандит и не платит мне денег. Короче, ты счастлива и не хватает тебе — меня. Некоего фигурального меня. Это придет. Это будет мулат с эмалевыми глазами. Или верховая езда. Или путешествие в Гонолулу. В общем, стручок перца. Глоток разведенного спирта. Увидишь…
У нас все хорошо. Мы сняли квартиру. Две комнаты и столовая. На днях придут мои рукописи из Штатов. Поеду во Францию через Германию и Брюссель. Хочу издать книжку в «Посеве». У меня есть две более-менее сносных.
Тут побывал мой дядя. Торговец и болтун. Я ему тоже не понравился. Он все повторял: «Как это? Ты — наполовину еврей, наполовину — армянин. А в голове пусто». Он бизнесмен средней руки.
Теперь о чувствах. Я три раза был влюблен. Один раз это привело к мучительной душевной близости. /Лена/… Дважды кончилось ничем, омертвевшими клетками. Ася — этап биографии. У каждого есть такая Ася в молодости. Ты же послана была небом — оптимальный, рассчитанный на ЭВМ вариант. Ничего более подходящего — выдумать затрудняюсь (хороший у меня стиль?). Я тебе не подошел, естественно. Ты же мне — абсолютно и полностью — да. До сих пор мечтаю разбогатеть и на тебе жениться.
Обнимаю тебя и люблю. Бумаги по моему дельцу пришли в том случае, если чье-то участие мне неизвестно [Я написала, что ему следует поблагодарить всех, кто участвовал в кампании по его вызволению из гэбэшных лап. — Л. Ш.].
Что еще сказать? У меня возникло, точнее, реставрировалось ощущение будущего, ощущение перспективы. Не знаю, что будет год спустя. Сейчас я на воле, обут, пишу. Есть возможность печатать лучшее из написанного. Впереди что-то неожиданное, реальное. Мне не скучно здесь. У меня есть обожаемая дочка. И будет любовь. Я настолько счастлив, даже тревожно. <…>
Казалось бы, доброе, сердечное письмо, чего с жиру-то беситься. Я — в обойме его избранных дам. Он все еще зовет меня замуж. Он хвалит мою прозу. И все же я обиделась. Я слишком долго и хорошо знала Довлатова, чтобы не заметить «легкой подлянки».
Есть старая английская пословица: «Джентльмен никогда не обидит нечаянно». Переименовать мою повесть «Двенадцать коллегий» в «Двенадцать калек» он случайно не мог. Слишком строго и бережно относился к языку. То есть это была продуманная «акция унижения меня». И хотя я вовсе не против над собой посмеяться, первые попытки начинающего литератора лишили меня чувства юмора и заодно кожи. Он сам был таким же сверхранимым в начале своего литературного пути, и наверняка об этом помнил. Я завелась с пол-оборота, «ощерилась» и показала клыки, что и нашло отражение в моем ответе, который, к сожалению, как и многие другие мои письма, не сохранился.
Сергей попятился, забыл, что он «настолько счастлив, что даже тревожно», и решил сменить свой оптимизм и веру в будущее на черный, бесперспективный туман. Поскольку предыдущее (оптимистическое) и нижеприведенное (траурное) письма были написаны с интервалом в двадцать дней, было ясно, что Сергей решил бить на жалость.
24 октября 1978 года, Вена
Людочка!
Прости меня за глупость. Я как-то совершенно не умею выбирать тон. С тобой — особенно. Как будто завидую или даже сержусь. Почему-то рассердился на твою литературу. Мол, и в этом обошла. Обновленным я себя не чувствую, уверенным — тем более. Я когда-то спросил Ефимова, будет жизнь лучше, или нет. Он говорит, кому хорошо, тому будет еще лучше, кому плохо, тому будет еще хуже. Именно так и получается. Посуди сама. Литературные перспективы ничтожны. 80 процентов написанного даже не буду пытаться издать. Есть одна приличная книжка о журналистике и все. И задумок (наше с тобой любимое слово) нет. В каком-то смысле дома я ощущал себя более полноценным. Дальше. Семья неизвестно, есть или нет. Я очень люблю Катю. А с Леной умудрился поругаться даже когда она звонила из Нью-Йорка в процессе трехминутного разговора. И так будет всегда.
Разреши сделать тебе чудовищное признание. Больше всего на свете я хочу быть знаменитым и получать много денег. В общем, я совершенно не изменился. Такой же беспомощный и замученный комплексами человек, умудрившийся к 37 годам ничем не обзавестись. А кое-что и потерять. Здесь у меня даже собутыльников нет.
Я тебя обнимаю, мама кланяется. Глаша с нами.
Твой Сергей
P. S. Не попадалась ли тебе «Русская мысль» за 19 октября? Там про меня целая страница с красивой фотографией.
С.
Как видите, Сергей не всегда считал (или, по крайней мере, говорил), что Лена спокойна, как дамба, и постоянна, как скорость света. А вопрос о том, не попадалась ли мне «Русская мысль» с красивой фотографией, был, по меньшей мере, странным, потому что Довлатов прислал мне бандероль с тремя экземплярами газеты. Там не про него страница, а его автобиографический рассказ под названием «Мной овладело беспокойство». И фотография, действительно, красивая: Сергей за письменным столом — строгое лицо, строгий пиджак. Кстати, двадцать лет спустя, совершенно забыв об этой статье и ее названии, я написала книжку рассказов о путешествиях и озаглавила ее следующей пушкинской фразой «Охота к перемене мест». Забавно, как похоже мы мыслили, и как приятно, что почти любая пушкинская строка может быть использована как название книги. И никто не обвинит в дурном вкусе.
В связи с тем, что этот номер «Русской мысли» № 3226, за 19 октября 1978 года, почти что канул в Лету, мне хочется привести здесь довлатовскую статью «Мной овладело беспокойство» — о последнем периоде его жизни в Советском Союзе, аресте и отъезде, написанную в излюбленном им жанре правдоподобного абсурда. Кстати, он использовал это название еще раз, прицеливаясь к «Филиалу».
Итак, сокращенный вариант статьи.
…Опытный ленинградский знакомый (две судимости) высказался решительно и четко:
— Тебе нужно переехать, как минимум, в другой район. А лучше — в Америку.
— Мне и здесь… плохо, — сказал я.
— Иначе тебя посадят. Вот увидишь. Ты на редкость «судибелен».
— То есть?
— Смотри. Ты не русский. Не из пролетариев. Любишь выпить. Дважды был женат. Чуть что, лезешь драться. У тебя долги. Алименты. Ты полгода не работаешь. Говоришь Бог знает что. Печатаешься на Западе. Выстраивается логическая цепь. Пьянка, жены, алименты, хранение, тунеядство, антисоветизм…
— Думаешь, могут сфабриковать уголовное дело?
— Чисто уголовное — вряд ли. Все-таки, публикации… «Континент»… «Время и мы»… «Ардис»… Друзья на Западе шум поднимут. Думаю, это будет пропаганда с гарниром из морального облика. Ты очень заманчивая фигура для ГБ. Какой-нибудь майор станет подполковником. А капитан — майором. В нашем государстве…
— В нашем государстве, — перебил я, — капитан Лебядкин стал маршалом.
И тут я задумался. Почему я живу на мамину пенсию? Говорю по телефону на диком эсперанто? Боюсь выходить на улицу? Храню рукописи у друзей? И вообще, как я стал уголовником?
В шестьдесят третьем году я написал первый рассказ. Затем еще десяток. Разослал по журналам. Талантливо, отвечают, использовать не можем. Ущербные мотивы, нездоровые тенденции. Какой-то странный юмор.
Ладно. Становлюсь журналистом. Все же перо, бумага, типографская краска. Издали похоже на литературу. Параллельно ищу слова. Сочинения мои блуждают по редакциям.
1973 год. Служу в республиканской партийной газете. Сборник моих рассказов готов к печати. Обтекаемая средняя книжка. Экземпляр попадает в КГБ. Оттуда звонят в типографию. Набор готовой книги рассыпан.
Иду в КГБ. Мол, в чем дело?
— Сдержаннее надо быть, тов. Довлатов, сдержаннее. Кто ваши друзья?
— Писатели, журналисты…
— С кем из эмигрантов переписываетесь?
Так, думаю, ясно.
— Говорят, восхищаетесь подвигами Моше Даяна?
— Кто говорит?
— Есть такая песня: «Родина слышит, родина знает…». Мы все знаем, нам все заранее известно.
1976 год. В феврале «Континент» публикует мой рассказ. Я лишаюсь последней халтуры — внутренних журнальных рецензий. КГБ опрашивает моих знакомых. Интересуются не литературными делами. Ведутся разговоры исключительно бытового характера. Все говорит о попытке сфабриковать уголовное дело.