Довлатов — добрый мой приятель
Шрифт:
В то время я была начинающим автором, ничего не смыслящим в процессе и стоимости книгопроизводства. Но, вывезя с собой в Америку все совковые комплексы, я категорически не желала заниматься «самиздатом». Мне представлялось, что публиковать свои произведения за свой счет в мире, где нет цензуры, препон и рогаток, — не только не престижно, но просто неприлично (прожив на Западе достаточно долго, я уже не столь категорична). Сегодня для меня дело совсем не в престижности, а в маркетинге. Чтобы книга попала в библиотеки, книжные базы и магазины, нужна реклама. У самодельной книги нет каналов распространения, нет шансов на рецензии, которые читали бы не только друзья, но и закупщики книг. Конечно, автор сам может рекламировать книгу в различных периодических изданиях, платя за это деньги, которые сведут на нет возможную выручку за книгу. Поэтому самодельные книги чаще всего остаются в ящиках у автора в кладовке и служат подарком друзьям на дни рождения. Довлатов, который прекрасно разбирался в книгоиздании, думал иначе.
14 января 1980 года, из Нью-Йорка в Бостон
Милая Люда!
Вчера с Гришей написали тебе письмо. Гриша вечером унес его, должен сегодня отправить. Ночью позвонила Юля Тролль[13] (ее официальная профессия — чревовещательница. Окончила цирковое училище по кафедре чревовещания). Она сообщила, что Виктор Перельман намерен (и пишет это ей, а не мне) не печатать меня больше. Это я ему отвечаю. Исследуй мое письмо, как знаток моих комплексов.
Целую,
С.
Дорогой Виктор!
Юля Тролль передала мне Ваше «печатать не будем». Я ужасно расстроился. Объясню, в чем дело. Откровенно говоря, в русских публикациях я сейчас не заинтересован. Не именно у Вас, а где бы то ни было. Да и печатать мне, в общем, нечего. Надо дописывать роман. Надо что-то зарабатывать. Надо делать газету. Реставрировать личную жизнь и т.д.
Так что ощущение странное. Как будто от незнакомого человека получил записку: «Прошу на мой юбилей не являться».
Что же меня так расстроило? (растроллило?) Вы меня печатали неоднократно. Рассказы мои при оценке журнала неоднократно упоминались в положительном смысле. И вдруг «печатать не будем».
Чтобы написать такое, редактор должен быть лично глубоко оскорблен. Что значит — «печатать не будем»? А если я напишу «Белые ночи»? Значит, дело в личной обиде.
Эмигрантский круг тесен. Сплетников много. Уже и Седыху что-то нашептали, но он пренебрег. И Марку Поповскому тоже. Ладно…
Я признаю за собой некоторую устную беспечность. Однако решительно не помню, чтобы в Ваш адрес я допускал унизительные или враждебные акции. Разрешите Вас в этом торжественно заверить. Я знаю, в каких условиях делается ежемесячный несубсидируемый журнал. Допускаю, что у Вас есть недоброжелатели. Догадываюсь о каких-то личных и творческих комплексах — удел всякого нормального человека. И все-таки… Вы оттолкнули талантливых Каганскую[14], Рубинштейн[15] и Люду Штерн, знаменитую как раз тем, что за всю жизнь не испортила отношений ни с одним человеком…
Подумайте, Вы же редактор, а не бубновый валет. Журнал мне по-прежнему нравится. Ваш энтузиазм и мастерство вызывают глубокое и дружеское уважение. От души, поверьте, желаю Вам и Вашему журналу успеха и процветания.
Ваш С. Довлатов
Меня растрогали две фразы в предыдущем довлатовском письме. Во-первых, выражение «признаю за собой некоторую устную беспечность». Так элегантно Сергей называл свои высказывания о друзьях и знакомых, называя их сволочами, гнидами, подонками, падалью и т. д. На моей памяти в компаниях он так часто характеризовал Перельмана. А во-вторых, «вы оттолкнули Люду Штерн, знаменитую как раз тем, что за всю жизнь не испортила отношений ни с одним человеком».
Я гордилась этой фразой. На горизонте вырисовывался образ матери Терезы на мраморном постаменте. Но вскоре в письме к другому человеку, тот же Сергeй Довлатов написал о той же Люде Штерн: «Люда разорвала отношения со всеми, кто лишь частично признает ее гениальность». Пришлось, кряхтя, с постамента слезть, и написать Довлатову нравоучительное письмо.
Штерн — Довлатову
Сережечка!
Поскольку ты прислал мне на экспертизу письмо Перельману, я позволю себе подвергнуть его анализу и критике. Возникает законный вопрос: зачем ты его пишешь? Какая цель? Твое письмо являет собой нотацию — мораль. «Бубновый валет». «Вы оттолкнули от себя». К тому же ты намекаешь, что он, Перельман, бездарный писатель — «личные и творческие комплексы».
Это письмо также свидетельствует, что ты сплетник и «злословщик». Зачем приводишь примеры с Седыхом и Поповским? И намекаешь на слухи, циркулирующие в эмигрантской среде, и на свою «устную беспечность»?
Зачем грозишь написать «Белые ночи»? Ты сперва их напиши, пошли ему и убедись, что он их не опубликует.
Ты делаешь в то же время реверанс: «уважаю, восхищаюсь, желаю процветания». Так пишут по поводу юбилея журнала, или смерти редактора (но без процветания).
И в заключение ты утверждаешь, что очень расстроен (ты пишешь об этом в начале). Это заявление должно доставить Перельману несколько счастливых минут.
Два слова о себе. Я послала ему рассказ. Через пять месяцев получила письмо, состоящее из одной фразы: «Дорогая Люда! К сожалению, Ваш рассказ использовать не можем. Виктор». Как тебе нравится «использовать» вместо опубликовать? — Так пишут о туалетной бумаге, недостаточно мягкой для его задницы. Я в ярости написала ему письмо более резкое, чем твое, с язвительными комментариями по поводу произведения Аркадия Львова. И… не отправила. Решила, что я выше этого. Наши письма не могут изменить его решения. С моей точки зрения, он принадлежит к числу недалеких, литературно-близоруких людей. И он не строит с нами отношений. Если наступит момент, что ему нечего будет печатать, он сам попросит и опубликует любую дрянь. Но если у него в портфеле есть материал, он — наша киска — не видит дальше собственного носа и считает, что на фиг мы ему сдались. Это глупо с его стороны, ибо… (не смею сравнивать свое убогое дарование с твоим искрометным талантом) оба мы — авторы популярные и охотно читаемые. Так что Перельмаша, в каком-то смысле, рубит сук.
Я бы не опускалась до выяснения с ним отношений. Вряд ли после твоего письма он пришлет телеграмму: «Жду с нетерпением „Белые ночи“, целую, Виктор» (я бы на его месте так и сделала, но у него ума не хватит).
P. S. Теперь о газете. С удовольствием теоретически буду сотрудничать. А пока что вскоре пришлю три коротеньких рассказа — такие зарисовочки, этюдики, виньеточки.
P. P. S. Получила письмо от Елены Владимировны (сестры Набокова). Она говорила с Верой Евсеевной (вдовой Набокова). Вера в принципе согласна дать для нашего альманаха набоковский рассказ. Елена Владимировна просит меня написать Вере лично и объяснить, что именно нам бы хотелось и объем (а она уж решит). То, что я видела в Женеве дома у Елены Владимировны, не может быть опубликовано. Это очень личные, домашние заметки, смешные и остроумные, но написанные Владимиром Владимировичем для чтения в кругу семьи.
P. P. P. S. 3 февраля у Эммы Коржавина творческий вечер. Он тоже в гневе на Перельмана и говорит, что строки его в Перельмановом журнале не будет.
Кстати, где адрес Некрасова?
Целую,
Люда
Довлатов – Штерн
Милая Люда!
Пишу очень коротко, как всегда после запоя.
Я по-прежнему считаю, что надо издавать «Коллегии». Доводы те же. Цельность и пр. Гриша рассуждает несколько иначе. Толстенькая книжка выглядит лучше. А стоить будет дороже. И тебе, и читателю. Если ты добавишь 50 страниц, то — 350 набор, бумага и расклейка — еще чуть ли не 200, даже переплет удорожается, то есть выходит не арифметическое, а геометрическое действие. Дальше. Издав сейчас повесть, ты можешь затем издать рассказы, включив туда и повесть. В общем, Люда, ты сама должна решить. Я бы издал повесть. Грише все равно. Распространение и успех от этого зависят микроскопически ничтожно. Решай.
Что касается названия. Если одна повесть, то ясно. Если с рассказами, то конечно же — «Двенадцать коллегий». Рассказы и повесть…
Обложка представляется так. Некая серая мутная хуйня. Бледно вырисовывается ленинградская символика. Колонны, медный всадник, хари, тени. Эмблемы петербургского сюрреализма. Пусть художник нарисует такую картинку. А Гриша набором ляпнет твою фамилию и титул. Если же тебе хочется полностью художественное исполнение, то надо делать окончательный макет обложки. Эскиз — это непонятно что. Эскиз и я могу сделать. А безработных художников тут 700 человек. На задней стороне обложки твое моложавое фото.
Адрес Некрасова: V. Nekrassov, 3 Place Kennedy, apt. 77, 92170 Vanves. Он настроен мной в положительном смысле. Ему вроде и так должно очень понравиться. Он и сам что-то подобное сочиняет.
Ты обещала Грише выслать что-то смешное о Бродском. Все, что тебе кажется интересным. Альманах двигается. Газета тоже.
Целую.
P.S. Как там стихи Рейна? Как реагировала Вера Набокова?
Пиши, приезжай. Мне тебя не хватает всегда, а временами – безумно. <…>
Я очень сомневалась, стоит ли мне издавать самой первую книжку, тем более, состоящую из одной повести. Одна опубликованная повесть «Двенадцать коллегий» представлялась мне легковесной и несолидной. Сергей, напротив, любил маленькие книжечки. «Recognition, recognition», — повторял он, как заклинание, считая, что чем больше книжечек с разными названиями, тем чаще витает в воздухе имя автора. Кроме того, Сергей обожал весь процесс книгоиздательства. Он готов был сам делать макет, дизайн, рисунки, обложку. Он очень неплохо рисовал, было у него и в этой области немалое дарование. Я спрашивала советов у всех, носясь со своей рукописью как с писаной торбой.
Штерн — Довлатову
Сереженька, милый!
Спасибо тебе за участие в моих издательских начинаниях. Если ты сможешь дозвониться до человека, у которого остановится Некрасов, я бы тотчас приехала. И я поговорила здесь в Бостоне с моим приятелем, художником и книжным оформителем, человеком с очень хорошим вкусом, и он согласен оформить книгу. Есть два ключевых вопроса.
Гена Шмаков (он сейчас у нас гостил несколько дней) считает, что издавать только повесть без рассказов хуже, чем с рассказами. Скажем, пять рассказов, дополнительным объемом 50 страниц. Разумеется, это удорожит все на 350–400 долларов, но я бы на это пошла, если Гриша считает, что можно подобрать более или менее хороший шрифт. Или это будет выглядеть безобразно? Генка говорит, что в этом случае книжка будет продаваться лучше. Я, конечно, ни черта в этом не смыслю.
Художник спрашивает, должен ли он представить «чистовой» макет книжки или же только эскиз (заставки, виньетки) и есть ли кто-нибудь, кто сделает это окончательно для печати.
Если это будет второй вариант, то как назвать? Тут ты главный эксперт. Название должно ничего не выражать, но быть привлекательным для покупателей, с намеком, что все крутится вокруг ленинградско-петербургской темы.
Если мы решим дополнить книжку рассказами, то я бы туда поместила «Рябую женщину лет сорока», «Стоит ли Париж мессы?», «Верите ли вы в чудеса?», «Стихийное бедствие» и еще два-три рассказа. Все ли ты читал? И что ты о них думаешь? Поговори с Гришей и дай окончательный совет. И еще спасибо Лене за то, что так терпимо и гостеприимно меня приняла.
Поцелуй маму и ответь.
Обнимаю тебя,
Люда
P. S. На днях подберу фотографии и Женькины стихи (два-три).
Л.
После долгих размышлений я решила составить книжку из повестей и рассказов, но не издавать ее самой. Зная о доброжелательном отношении ко мне Андрея Седых, я обратилась к нему. В те годы «Новое русское слово» читалось почти что каждым русским эмигрантом в Америке, и одно рекламное объявление достигало всех. Книжка с предложенным Довлатовым названием «По месту жительства» была вскоре опубликована издательством «Новое русское слово», получила несколько хвалебных рецензий (в том числе Седых и парижского критика Александра Бахрака) и довольно быстро разошлась.
Из предыдущих Сережиных писем у меня сложилось впечатление, что после двух десятилетий дружбы, духовной близости, ссор, скандалов, примирений и прыжков с трамплина без лыж у нас сложились добрые, «цеховые» отношения, и мы теперь товарищи по оружию, или, как он писал, собратья по перу. На самом деле все обстояло не так лучезарно. Его безудержное стремление к парадоксальным и хлестким высказываниям не пощадило и меня.
Вот что я прочла о себе в разных его письмах к Ефимову:
1. «…Была здесь Люда. Честно попросила высоко оценить ее рассказы…»
2. «…В четверг приедет барышня, которая что-то сочиняет для „Нью-Йорк таймс“… Будет что-то спрашивать о писательских грантах. Я скажу про Алешковского, про Вас и про Люду. Про Люду — неискренне. Но уж очень она теперь самолюбивая. Литература ее совершенно преобразила. Тем более, что Гена Шмаков, человек сложный… лжет ей, что у нее гофманианская манера».
3. «… Парамонов рехнулся, Люда тоже. Юз играет в амнистированного малолетку, будучи разумным, практичным, немолодым евреем…»
А вот еще пассаж обо мне в письме к Тамаре Зибуновой:
Не знаю, что говорила обо мне Люда Штерн, мы с ней в довольно приличных отношениях. Людкина драма в том, что она стала писательницей, и довольно быстро обзавелась всеми пороками, характерными для писателей, но не успела вырастить в себе писательские достоинства: выдержку, бескорыстие, независимость от чужого мнения. Короче, она стала очень завистливой и очень нервной…
Это как раз те комплексы, которыми, по-моему, был переполнен Сергей.
В письме И. Ефимову от 19 ноября 1984 года Довлатов писал:
Я виделся с Людой в Америке раз шесть, и все наши встречи заканчивались ссорой. Видно, мне разрешается быть только спившимся люмпеном с сотней страниц неопубликованных произведений. Это довольно грустно. Все же Леша Лосев, например, человек яркий, талантливый, ученый, но более или менее посторонний, а с Людой я действительно дружил и признаю, что многим ей обязан.
Признание Довлатова, что он многим мне обязан, необычайно лестно. С той минуты, как я прочла ранние его рассказы, я безоговорочно уверовала в его талант. Кажущаяся простота и прозрачность его стиля, острая наблюдательность, абсолютный слух, блистательное чувство юмора и литературное целомудрие совершенно покорили меня. По-видимому, за «ленинградские» годы я так избаловала его вниманием, готовностью по первому звонку бежать, читать и восхищаться, я настолько считала все его дела выше и значительнее своих, что Сергей и представить себе не мог, что моя литературная жизнь стала для меня самым главным в жизни, что публикации моих сочинений меня живо интересуют, равно как и мнения о них.
В Америке изменился весь уклад жизни. Мы жили в разных городах и виделись реже, чем в Союзе. Разумеется, утверждение, что мы «виделись в Америке шесть раз» — беззастенчивое преуменьшение. Такое же, как утверждение, что «Соловьева видел за пять лет — три раза, провел с ним в общей сложности — час, считаю его штукарем и гнидой…»
Соловьев был его соседом, умудрился написать о нем книжку, выпустить фильм и представить на суд читателей бесконечные телефонные сообщения от Довлатова с просьбой прийти в гости и съесть вместе то ли пельмени, то ли свиную ногу.