ЖАНРЫ

Дракон с гарниром, двоечник-отличник и другие истории про маменькиного сынка
Шрифт:

Чисто жилым был и наш дом № 3, хотя в конце XIX века в нем помещалось Управление по постройке Средне-Сибирской железной дороги. Жила у нас самая разнообразная публика: и рабочие (включая наших соседей по квартире, о которых еще пойдет речь), и потомственные питерские интеллигенты явно дворянского происхождения, профессор-химик и продавщица булочной. На нескольких домах переулка были мемориальные доски в честь их бывших выдающихся жильцов, а из живых знаменитостей все мы знали гроссмейстера Тайманова из дома напротив. С его сыном Игорем я даже был знаком, но он целыми днями упражнялся на рояле. У них дома их два стояло — ведь и Тайманов-старший, и его жена концертировали с фортепьянными дуэтами. А меня, увы, никакая музыка не интересовала, так что общности интересов мы не обнаружили.

Одной из необычностей нашего Аптекарского переулка было то, что он был вымощен булыжником. Когда-то таких булыжных мостовых в Ленинграде было немало, но к концу пятидесятых годов все они были заменены асфальтовыми, и только у нас булыжник был по какой-то причине оставлен еще лет на пятнадцать. Поэтому Аптекарский облюбовали киношники для уличных сцен из старинной жизни. Чуть ли не каждый месяц у нас появлялась очередная съемочная группа «Ленфильма» со своими операторскими кранами, тележками, софитами и прочей киношной техникой. Снимали почти неизменно картины на революционную тематику: то казаки разгоняют демонстрацию рабочих, то шпики гонятся за подпольщиком… Но иногда разворачивались и сцены без явной политической подоплеки: важный господин в цилиндре и дама со шлейфом вылезают из кареты или взвод солдат в старинных мундирах марширует под барабанный бой.

Как только ребята узнавали, что готовится очередная съемка, начинали крутиться поближе к киношникам в надежде, что возьмут в массовку. И часто таки брали — обряжали в картузики, кацавейки и тулупчики и заставляли бежать за каретой или бросаться снежками в казаков. Ну мы это с большим удовольствием! Тем более что не бесплатно: выдавали каждому мальчишке какую-то сущую ерунду, но на несколько мороженых (а кому и на несколько пачек папирос) хватало. Да вдобавок был шанс углядеть свою физиономию в новом фильме. Иногда соседским ребятам доставались и роли позначительнее, особенно мальчишек-газетчиков. Они должны были бежать с сумкой, размахивать газетой и орать «Покупайте газеты!» или что-нибудь в этом роде. Я тоже очень хотел сыграть юного газетчика, но меня ни разу не брали. Видно, внешностью не вышел…

Как-то во время съемки такой сцены я услышал, как помощник режиссера наставляет уже одетых газетчиками ребят, что нужно кричать не «Последние новости!», а «Последния новости!», потому что так говорили до революции.

Тут я и встрял и принялся объяснять замотанному в красный шарф помрежу, что до революции так только писали, а говорили так же, как и сейчас: «последние». Нам как раз незадолго до того это рассказывал на уроке наш прекрасный преподаватель русского языка и литературы Илья Григорьевич. Помреж удивился и пошел советоваться с самим режиссером. Тот подозвал меня, осмотрел с головы до ног и заявил, что ему это и самому отлично известно, а все равно газетчики будут кричать «Последния новости!» для создания исторической атмосферы. Потому что есть правда фонетики и грамматики, а есть правда большого искусства. До сих пор уверен, что ничегошеньки он про это не знал, пока от меня не услышал, а просто ему было неловко перед помощником, что какой-то мальчишка его поправляет.

Пушкинистика как неизбежность

Любой восприимчивый к русскому слову ребенок с Аптекарского переулка неизбежно должен был полюбить творения Пушкина и заинтересоваться его необыкновенной и противоречивой жизнью. Если с кем-то этого не случилось — уж точно не окрестная топография была в этом виновата. В моем ленинградском детстве Пушкин был все время рядом, на соседних улицах, площадях и набережных, а не только в наших книжных шкафах и в моих школьных учебниках и хрестоматиях.

В пяти минутах от нашего дома на набережной Мойки находилась последняя квартира Пушкина, куда его привезли смертельно раненного с Черной речки и где он умер после двухдневных мучений. Еще с довоенных времен там был открыт музей, много раз менявший названия и частенько закрытый на реконструкцию и обновление экспозиции. Там я бывал много раз — и один, и со школьными экскурсиями. Зимой мы ходили на эти экскурсии, а точнее — музейные уроки, не надевая пальто, просто перебегая Мойку наискосок по льду.

Еще ближе к нам была Конюшенная площадь с комплексом зданий придворного конюшенного ведомства. Центром его была церковь (в советское время недействующая), в которой умершего Пушкина отпевали и откуда Александр Тургенев повез его тело хоронить в Святогорском монастыре.

На параллельной Аптекарскому стороне Марсова поля на одном из домов укреплена мраморная мемориальная доска — одна из очень немногих в городе, установленных еще до революции. Исполненная по старой орфографии, с ятями и твердыми знаками, надпись гласит, что в сем доме жил и скончался русский изобретатель электромагнитного телеграфа барон Павел Львович Шиллинг фон Канштат. Этот замечательный человек — бонвиван и лихой гусар, талантливый физик-любитель, ориенталист и путешественник по Азии — был близким приятелем Пушкина и пережил его всего на несколько месяцев.

На том же Марсовом поле Пушкин изображен в составе группы русских литераторов на знаменитом гигантском полотне Чернецова «Парад на Царицыном лугу» (так в пушкинское время называлось Марсово).

Совсем рядом с тем местом, где на чернецовской картине стоит Пушкин с коллегами, высится великолепный дом Салтыковых, там в пушкинское время размещалось австрийское посольство. А женой посла фельдмаршал-лейтенанта графа Фикельмона была тогда очаровательная Дарья, она же Долли, Фикельмон, дочка не вполне платонически покровительствовавшей поэту Елизаветы Хитрово. Отцом же пылкой, но немолодой по тогдашним понятиям Элизы был не кто иной, как фельдмаршал Кутузов. По мнению многих пушкиноведов, действие «Пиковой дамы» разворачивается именно в интерьерах салтыковского дома, знакомого Пушкину отнюдь не понаслышке. Он частенько бывал в знаменитом Доллином салоне — а поговаривали, что и не только в салоне. По крайней мере студенты и особенно студентки Ленинградского библиотечного института (впоследствии Института культуры), унаследовавшего здание, считали это пушкинское романтическое приключение неоспоримым фактом и гордились некоторой причастностью к донжуанскому списку солнца русской поэзии.

Рядом на Миллионной находилось другое посольство — французское, куда Пушкин заезжал вместе с лицейским приятелем Данзасом в день роковой дуэли для переговоров с секундантом Дантеса виконтом д’Аршиаком.

Еще один пушкинский адрес на Миллионной — особняк Авдотьи Голицыной, вошедшей в мемуарную литературу под именем «ночной княгини» из-за своего обыкновения начинать прием гостей в полночь.

В общем, просто шагу нельзя было ступить в окрестностях нашего дома, чтобы не соприкоснуться с материальной памятью о Пушкине. Если, конечно, быть к нему небезразличным — для чего у меня существовали разнообразные причины, главная из которых — тогда и поныне — любовь и восхищение его стихами и прозой.

Но была и причина семейного свойства. Дело в том, что в нашем семействе имелся собственный пушкинист, причем довольно известный: папин двоюродный брат Лазарь Абрамович Черейский. По образованию и основному занятию инженер, он все свое свободное время посвящал «одной, но пламенной страсти» — собиранию сведений о родственниках, друзьях и знакомых Пушкина, с которыми он тем или иным образом общался на протяжении всей жизни. Для этого у дяди Лазаря имелась колоссальная картотека, куда на специальных карточках заносилась добытая из литературы и архивов информация. Всего Лазарь Абрамович собрал данные о 2700 лицах, лично или в переписке соприкасавшихся с Пушкиным. Эти сведения послужили материалом для нескольких книг и многих статей и заметок, снискавших нашему родственнику популярность и уважение не только в среде литературоведов и профессиональных пушкинистов, а и у более широкой читающей публики. Основная известность пришла к нему уже в семидесятые и особенно в восьмидесятые годы, но и во время моего школьного учения его имя — а следовательно, и моя фамилия — было известно специалистам. Во всяком случае, наш учитель литературы в седьмом классе спрашивал меня, не родственник ли я пушкинисту Черейскому.

Ответ мой был правдив, хотя и несколько обескураживают, ага, родственник, только общаемся мы редко… Уж не знаю, почему — а папа уклонялся от объяснений — между двумя ветвями нашего рода не было по-настоящему близких родственных отношений. Какая-то давняя обида омрачила их, а характеры и у моего отца, и у дяди Лазаря были, прямо скажем, не сахар, и никто из них не шел первым на сближение. Видались редко, чаще на чьих-то похоронах, друг к другу заходили только по нечасто возникавшим делам. При этом взаимное уважение ощущалось, и худого слова о дяде Лазаре я от своих родителей ни разу не слышал — только редкие сожаления по поводу его нелегкого характера и не знающего никаких границ увлечения денно-нощным копанием в пушкинской биографии.

Поделиться с друзьями: