Драма Иова
Шрифт:
И здесь мы сталкиваемся с заботой, которая составляет самое широкое и самое постоянное настроение человеческого бытия. Желая понять, что такое забота в своей глубинной сущности, необходимо вспомнить событие, происшедшее с Марфой и Марией, о котором повествует Евангелие от Луки. «В продолжение пути их, пришел Он в одно селение; здесь женщина, именем Марфа, приняла Его в дом свой; У ней была сестра, именем Мария, которая села у ног Иисуса и слушала слово Его. Марфа же заботилась о большом угощении, и подошедши сказала: Господи! или Тебе нужды нет, что сестра моя одну меня оставила служить? скажи ей, чтобы помогла мне». Господь сказал ей в ответ: «Марфа! Марфа! ты заботишься и суетишься о многом. А одно только нужно. Мария избрала благую часть, которая не отнимется от нее» (Лука 10, 38–42). В этом повествовании мы чувствуем две заботы, которые сущностно различаются:Марфы, которая заботится о том, как лучше принять посетившего их Спасителя, и Марии, которая заботится о том, как лучше понять себя, применив к себе слова Спасителя. Отношение Марфы и отношение Марии к Христу неодинаково, поэтому и заботы у них неодинаковы. Для Марфы Христос Гость, своим посещением оказавший честь ее дому. Поэтому ее забота — услужить Гостю, ибо он скоро уйдет. Для Марии Христос — Учитель, словом своим указывающий путь ее бытию и раскрывающий смысл этого бытия. Физически он и для нее тоже скоро уйдет. Но словом своим он останется в Марии вечно. Поэтому забота Марфы сосредоточивается на внешних вещах: она заботится о многом и остается на исчезающей поверхности своей экзистенции. Между тем забота Марии сосредоточивается на ядре ее собственной экзистенции: слушая Божественного Учителя, она хочет познать самое себя; она заботится только об одном, а именно — о себе, о своей сущности и о смысле. Поэтому эта забота не отнимется у нее, ибо однажды увиденный смысл бытия будет сопровождать ее всю жизнь и станет основой ее существования. Забота Марфы повседневная, Марии — экзистенциальная.
Страдание, выбрасывая человека из повседневности, тем самым выбрасывает его из озабоченности многим и возвращает его в заботу о том «unum necessarium» [44] , чем как раз и является наше бытие. Страдание посадило человека у ног Учителя, чтобы он услышал, что он есть сам в себе и для чего он есть. Здесь состояние Марфы переходит в состояние Марии. Живя счастливой жизнью, Иов тоже был погружен в состояние Марфы. Он заботился о многом: он вершил суд, давал советы, помогал несчастным, приносил жертвы за своих детей, принимал путников, присматривал за своими стадами, управлял своими слугами и детьми. Это были добрые и нужные дела. Но того «одного необходимого» ему не доставало: забота Иова не достигала его глубин и не была сосредоточена на его бытии. Это произошло только во время страдания. Почему заговорил Иов? Потому, что он озаботился быть. Прежде он тоже ходил по краю небытия. Но повседневность, словно густой туман, скрывала от него эту границу: он не чувствовал угрозы небытия. Между тем страдание, словно высоко поднявшееся солнце, рассеяло туман повседневности, и Иов увидел, что он стоит у бездны небытия. Тогда он озаботился, но уже не тем многим, но одним единственным — он озаботился своим существованием. Страдание открыло перед ним лучшую часть, которая не отнимется от него, как вся эта повседневная забота, которая исчезла вместе со своими гибнущими объектами. Забота, рожденная страданием, уже не является повседневной. Она экзистенциальна. Ибо она возникает из опасности, грозящей нашей экзистенции, и сосредоточивается на экзистенции. Она указывает, что человек есть существо, которое озабочено быть. Выделяясь среди других тем, что он знает, что он есть [45] , человек тем самым заботится о том, чтобы он был. Он заботится о том, чтобы этот удивительный опыт существования не остался бы всего лишь теорией, утверждающей, будто бычто-то бывает, но чтобы этот опыт превратился бы в познание моего собственного существования; чтобы я сам был объектом сознания моего бытия. Поэтому забота, понятая в экзистенциальном смысле Марии, связана с самим человеческим бытием: она для него вещь онтологическая. Повседневность может его извратить и сделать поверхностным. Однако в своей сущности оно всегда есть озабоченность быть в самом глубоком и самом высоком смысле этого слова. И когда пограничные ситуации, в особенности страдание, ставят нас перед лицом небытия, тогда и пробуждается требовательная забота. Забота есть состояние человека перед лицом небытия. Она необычайно ярко показывает, что бытие человека само себя не держит, что оно не стоит на себе, как на незыблемой основе, что его надо постоянно строить и заботиться о том, чтобы это строение не рухнуло. Забота есть состояние случайного существа. Человек бывает, заботясь, потому что он может и не быть. Бог не заботится, ибо небытие абсолютно не угрожает Его бытию. Между тем человек, переживающий себя как постоянно преходящего, опутан заботой, чтобы быть. Забота толкает человека хвататься за созидательные акты, дабы сохранить свое бытие и восстановить его, если оно иногда начинает клониться к небытию. Потому Мария и села у ног Спасителя и слушала Его слова. Раскрытие своего духа здесь было тем созидательным актом, который укреплял бытие Марии. Именно потому заговорил и Иов. Мария открыла свое бытие для божественного Слова. Иов захотел родить свое слово. И хотя эти акты Марии и Иова очень разные, однако в их основе кроется одна и та же онтологическая забота, как желание человека всегда быть сохранным в своем существовании.
44
«одно, что необходимо» (лат.)
45
Познание того,что бытие естьМ. Heidegger назыветчудом из чудес(Was ist Metaphysik? – стр. 42). И называет совершенно правильно, ибо самым удивительным, никогда невыраженным и непостижимым является как раз то, что бытие,могущее не быть, все жеесть(замечание автора – А. М.).
Основным созидательным актом, когда человек поворачивается к своему бытию и пытается защитить его от небытия, является Мышление. Настигнутый страданием Иов озаботился своим бытием и потому заговорил. «Не буду же я удерживать уст моих; буду говорить в стеснении духа моего; буду жаловаться в горести души моей» (7, 11). Это стеснение духа Иова, обнаружение себя на границе существования и есть источник его желания говорить. Он видит, что его бытие кончается и поэтому хочет говорить: «Кто в состоянии оспорить меня? Ибо я скоро умолкну и испущу дух» (13, 19). Он не хочет умереть в молчании. Он хочет высказать все, что в нем пробудило страдание. Однако чем же является все это говорение Иова, если не осмыслением собственного бытия? Что такое все его речи, если не широкая постановка одного-единственного вопроса человека? Слова, которые Иов обращает к Богу или к своим друзьям, являются лишь изложением его мыслей. Это только говорение вслух того, что поднимается в его душе. Желание говорить для Иова есть желание мыслить. Мышление становится конкретным выражением озабоченности своим бытием. Экзистенциальная забота заговорила постановкой вопроса бытия. И это необычайно удивительно! Почему забота выражается мышлением? Почему перед лицом небытия человек начинает мыслить? Страдание пробуждает бытие человека, и это пробудившееся его бытие вдруг начинает мыслить не о каком-то постороннем предмете, но о себе самом, которого настигло страдание и привело к границе существования. Так какая же связь между человеческим существованием и мышлением? Чего хочет добиться человек своим мышлением? Таким образом, здесь у нас и возникает проблема смысла мышления в экзистенции человека.
Озаботившись своим бытием, человек начинает мыслить потому, что этим актом он хочет рассеять мрак небытия, который окружает его в страдании. Омраченность, вызванная пограничными ситуациями, не есть логическаянеопределенность какой-то проблемы. Это онтологическая омраченность. Это мрак в самом нашем бытии, тьма, которая возникает от приближенности к границе нашего существования. Тот светильник Господа, который светил над головой Иова и который вел его через тьму — символ полноты бытия; символ причастности человека к Абсолютному Бытию, которое своим светом озаряет наш путь — не в мире, но в самом бытии. В страдании этот светильник пригашен, ибо Господь отвел свою руку. Человек словно выпал из Абсолютного Бытия и тем самым попал во тьму. Поэтому он и начинает мыслить, дабы преодолеть эту тьму. Мышлением он пытается заново отстроить свое оскудевшее бытие, заново его восполнить в себе и подняться над окружившим его и угрожающим ему небытием. Поэтому мышление есть борьба с небытием в нашей собственной экзистенции. Оно есть работа по построению бытия человека [46] . Мысля, мы пытаемся из имеющегося внутри нас хаоса построить наше новое бытие. Мы пытаемся сотворить себя. Иов хочет говорить, следовательно, он хочет мыслить, не для того, чтобы психологически облегчить свою боль, но для того, чтобы заново обосновать свое умаленное бытие. Его слово должно рассеять мрак небытия. Он хочет быть факелом, который зажжет погашенный светильник, дабы он осветил его в самом его существовании. Как из божественного изначального fiat оразовался внешний мир, так и из речей Иова должен образоваться его новый личный, собственный космос. Как Бог словом своим сотворил мир, так и человек своим мыслящим словом пытается сотворить себя сам. Из умаления бытия, в которое человека толкают пограничные ситуации, он своим мышлением пытается выкарабкаться в полноту бытия. Таким образом, мышление в глубинном смысле есть человеческийfiat.
46
В этом, как представляется, содеpжится обоснование утверждения А. Schopenhauer`а, что каждый человек является прирожденным метафизиком, что он единнственная метафизическая тварь на земле (Einleitung in das Studium der Philosopchie, Gesamm. Werke, 9, стр. 79-80. Herausg. von Deussen, M"unchen, 1913), а также и того, почему М. Heidegger метафизику называет основой существования и даже самим существованием (Was ist Metaphysik?, 38) и почему для Jaspers`а философствование есть «высветление экзистенции», дающее возможность постижения реальности бытия (Philosophie, 27-28). Философия, будучи интенсивнейшим и чистейшим мышлением, естественным образом становится самым настоящим построением нашего бытия, самой главной функцией нашего существования. Поэтому она не является ни профессией, ни чем-то побочным для человека. Она, по утверждению того же Heidegger`а, принадлежит природе человека (ор. сit., 37). Человек философствует всегда и везде, ибо всегда и везде он озабочен тем, чтобы быть (замечание автора – А. М.).
Здесь как раз и кроется онтологическое значение мышления. Быть и мыслить в пограничной ситуации есть одно и то же. Только в повседневности эти два акта разделены, ибо пропадая в мире, мы начинаем быть неподлинно, не для себя и потому не мыслим. В повседневности нет ни подлинного существования, ни подлинного мышления, ибо эти две вещи связаны в своей сущности. Однако человек, выброшенный из повседневности и возвращающийся в подлинное свое существование, сразу начинает мыслить, точнее говоря, своим мышлением он как раз и возвращается в это подлинное существование, заново строя свое бытие. Поэтому мышление в экзистенциальном смысле никогда не являетсятеоретическим, ибо оно затрагивает не одну какую-нибудь идею или проблему, но само наше бытие. Наше Я его объект. Но не как объект, стоящий рядом с нами, как в психологических исследованиях, но как объект, существующий самим мышлением. В акте экзистенциального мышления мы касаемся своего собственного Я не в смысле некого теоретического, научного методического интереса, как Я мыслил Descarte, но в смысле поисков нового бытия, о котором, терзаясь, размышлял бл. Августин. Так и Иов. Оборвав молчание и заговорив, он говорит не для научной теории, но для себя самого: его собственное страдающее и оскудевшее бытие является объектом его мышления. И если иногда он затрагивает человеческое существование вообще, то делает он это в свете себя самого. Он озабочен не разрешением проблемы, но тем, чтобы найти решениесебя самого. K. Jaspers говорил, что, философствуя, он сосредоточен на самом себе, но никогда не на чистом предмете; что философствование есть озабоченность самим собой [47] . Это утверждение не годится теоретическому мыслителю, который в центр своего мышления ставит чистый предмет, а сам исчезает в бесконечных перспективах этого предмета. Однако это утверждение во всей своей значимости годится экзистенциальному мыслителю, каким является Иов, ибо для него мышление – это главный акт и главная задача его существования. Мысля, Иов действительно сосредоточен на себе и самим собой озабочен. Пока его экзистенция была ровной и закоснелой, он не мыслил экзистенциально, следовательно, не делал мышление созидателем и вершителем своего бытия. Осуществляя справедливость, Иов, вне сомнения, должен был много думать. Но это думание было теоретическим: оно было сосредоточено на предмете и не затрагивало глубинного бытия Иова. В повседневности человек не мыслит экзистенциально, ибо здесь он не экзистирует подлинно; здесь он только просто бывает, поэтому только просто и думает. В этом оношении очень выразительно замечание самого Иова: «Ревет ли дикий осел на траве? мычит ли бык у месива своего?» (6, 5). Действительно, нет! Они молчаливы. Так и человек. Но когда засуха высушивает пастбища и когда голодный год уничтожает хлеб, тогда начинает реветь осел и мычит бык. Этими звуками, выражающими их боль, они призывают свое прежнее бытие. Так и человек. Когда страдание уничтожает его существование в мире и выбрасывает его на груду мусора за черту селения, человек начинает говорить и мыслить, ибо таким способом он хочет вернуть то, что погибло для него в его бытии. Мышление есть зов бытия: возникший из бытия и в бытие ведущий. Поэтому в своей сущности оно не логическое, ноонтологическое; не теоретическое, но экзистенциальное.
47
Philosophie – Стр. 231.
Именно поэтому оно и личностное. Личностное в том смысле, что человек задает вопрос не бытию вообще, но своему бытию, которое утратило опору и оказалось на грани существования. Один из утешителей Иова Елифаз Феманитянин говорит Иову: «Вот, ты наставлял многих, и опустившиеся руки поддерживал, Падающего восставляли слова твои, и гнущиеся колена ты укреплял. А теперь дошло до тебя, и ты изнемог; коснулось тебя, и ты упал духом» (4, 3–5). Упрек подобного рода бросает себе самому и Прометей Эсхила, прикованный Гефестом к скале. Высказав, сколько добра он совершил для человечества (научил людей наблюдать за движением небесных тел, придумал письменность и искусство, приручил животных, построил суда и т. д.), гордясь тем, «что все Искусства у людей — от Прометея», он все-таки замечает, что «для самого себя я не могу Придумать средство вырваться из бедствий!» [48] . В замечании Елифаза, брошенном Иову, и в жалобе Прометея кроется один и тот же смысл: очутившись перед лицом небытия, человек действительно не может помочь себе сам [49] . Своими словами Елифаз хочет устыдить Иова в том, что тот, ранее утешавший и укреплявший других, сам себя укрепить не в состоянии. Но Елифаз не замечает, что слова Иова как раз и есть поиск такого укрепления себя. Иов заговорил потому, что в своем мышлении он видит единственный способ подняться над своим измельчавшим существованием. Своими словами он пытается строить свое разваливающееся бытие. Но эти слова, направленные на самого себя, имеют уже совершенно другой смысл, нежели прежние его советы и утешения. Раньше он говорил не из себя: он говорил теоретически, и поэтому его слово для других страдающих и колеблющихся было только психологическойподдержкой. Заговорив из своего страдания, Иов уже ищет онтологическуюподдержку: он ищет новое бытие, которое как раз и должно родиться из его слов. Психологическое утешение здесь не имеет никакого значения. Почему Иов не принимает слов своих утешителей? Почему он называет их даже «сплетчиками лжи» и «бесполезными врачами» (13, 4)? Не только потому, что они настойчиво хотят найти в нем грех и его страдание объяснить как наказание за совершенные грехи, но и потому, что он чувствует, что его друзья говорят теоретически, абстрактно, обще, в то время как ему нужна личная, конкретная, экзистенциальная помощь. Всякое теоретическое разрешение проблемы страдания ничего не дает страдающему бытию. Друзья Иова излагают взгляды: свои, своих отцов, своего края. Они могут быть интересны и правильны, но они остаются в области теории, не становясь тем созидающим словом, тем творческим fiat, по которому так тоскует Иов. Поэтому он и говорит сам. Он начинает говорить первым и затем не пропускает ни одной возможности для ответа на речи своих утешителей. Личностность – сущностная черта экзистенциального мышления. Этому нельзя научиться по книгам или воспринять от кого-то другого. Оно, как и всякий творческий акт, должно исходить из бытия самого мыслителя. Конрад из «Дзядов» Мицкевича во время своей великой импровизации говорит: «Не древом райским был язык певца мне дан, Я почерпнул его не из плода знанья И не из книг, не из преданья, Не из пророчества сивилл, Я сам ту силу сотворил, Как Ты, себя в себе рождая, Себя собою создавая» [50] . Так же, как художник творит новое объективное бытие своим врожденным могуществом, так и мыслитель, обратившись к самому себе, своим мышлением произносит творческое fiat, из которого должно родиться его новое существование. Поэтому онтологический смысл имеет только экзистенциальное мышление, следовательно, такое мышление, которое является творением самого человека; мышление подлинное, не присвоенное, не заученное; мышление, которое в нем осуществляется не ради теории, но ради его новой экзистенции; мышление, которое становится основной функцией его экзистенции. Такое мышление есть самый личный акт и тем самым акт, обладающий силой создавать новое бытие. Онтологический смысл мышления кроется в его личностности. Человек должен мыслить сам — имеется в виду самое прямое и самое глубокое значение этого слова. Преодолеть небытие и восстановить мое покачнувшееся бытие могу только я сам, а не Платон, Аристотель, Фома, Кант или Хайдеггер.
48
Эсхил. Прикованный Прометей. – Античная литература. Греция. Антология. – Москва – Высшая школа – 1989. – Стр. 238-239 (пояснение переводчика – Т. К.-М.).
49
К этой мысли вернемся несколько позже. Здесь же она служит только указанием на личностный характер экзистенциального мышления (замечание автора – А. М.).
50
А. Мицкевич. Дзяды. – Избрание сочинений. – Т. 3 – Москва – 1952. – Стр. 161 (пояснение переводчика – Т. К.-М.).
Автор книги Иова прекрасно раскрывает различие между теоретически-абстрактным мышлением и мышлением экзистенциальным: жалобе Иова он противопоставляет ответ Елифаза. Основной вопрос Иова: почему он должен страдать? Елифаз готов ответить на этот вопрос: «Так, не из праха выходит горе, и не из земли вырастает беда; Но человек рождается на страдание» (5, 6–7). Рождается на страдание в том смысле, что грешит. А за грехом, как наказание, приходит страдание и всяческие другие невзгоды. Елифаз рассказывает Иову, что он сам это испытал во время ночных видений. «Среди размышлений о ночных видениях, когда сон находит на людей, Объял меня ужас и трепет, и потряс все кости мои. И дух прошел надо мною; дыбом стали волоса на мне. Он стал, — но я не распознал вида его, — только облик был пред глазами моими; тихое веяние, — и я слышу голос: Человек праведнее ли Бога? и муж чище ли Творца своего?» (4, 13–17). Слова духа и есть ответ Елифаза Иову. Человек страдает потому, что он грешен. О себе он может думать, что он праведен и чист. Однако перед лицом Бога нет ничего чистого, ибо «Он и слугам Своим не доверяет; и в ангелах Своих усматривает недостатки» (4, 18). Иов, по мнению Елифаза, напрасно мечется в поисках ответа. Ответ ясен: его страдания есть наказание за его преступления. Нам в данном случае важна не правильность этого ответа, которую со всей очевидностью отрицает Иов, но его происхождение. Автор книги приписывает происхождение тезиса Елифаза ночному духу. Символичность духа здесь имеет глубокий смысл. Дух, нашептавший ответ Елифазу, есть символ теоретического абстрактного мыслителя. Его формула звучит отвлеченно, вне связи с конкретной экзистенцией человека. Он выводит ее из общего принципа, что Бог, как Творец человека, невыразимо выше, справедливее и святее, чем человек. Из этого общего, хотя в сущности и правильного, принципа Елифаз делает вывод, применяя его к конкретному случаю. Он исходит не из случившегося с самим Иовом, но из логического закона, который применяет, словно некую мерку, к отдельным событиям жизни. Ответ Елифаза не разрешение бытия Иова, но разрешение логической и теоретической проблемы. Будучи сам по себе правильным, этот ответ может и не годиться к конкретным экзистенциальным случаям. К случаю Иова этот ответ как раз и не годится. Иов доказывает, что он не виновен, и потому духом подсказанная формула к нему не применима. Иов не отрицает общего принципа, по которому Бог во всех отношениях неизмеримо выше человека. Но в то же время он твердо убежден в том, что он не виновен: «Если я согрешил, то что я сделаю Тебе, страж человеков!», — спрашивает Иов у Бога, ибо его совесть не указывает ни на какое его преступление. Но если это так, если Иов не виновен, тогда и страдание нельзя объяснить только как наказание. Абстрактная, нашептанная духом формула разбивается о конкретную экзистенцию. В том, что эту формулу автор книги Иова вкладывает в уста ночного духа, то есть, бескровного и бессердечного существа, которое обладает умом, но не обладает жизненностью, заключен глубокий смысл. Дух, о котором говорит Елифаз, это символ всех тех теоретических абстрактных творческих порывов, результаты которых приобретают известность в истории человеческой мысли, но не затрагивают конкретную земную экзистенцию и ее не разрешают. Они всего лишь логические построения, не имеющие ни онтологического происхождения, ни онтологического смысла. Человеческая экзистенция проходит мимо них. Они не являются тем, ранее упоминавшимся, главным актом существования человека, которым он сам себя строит. Поэтому личной судьбы они не разрешают, ибо не эта судьба их и порождает. Они поверхностны, они нашептаны призрачной повседневностью или абстракцией, поэтому они и остаются на уровне чисто теоретических рассуждений. Между тем экзистенциальное мышление проникает в само существование человека и пытается разрешить его в личной его конкретности. Возникшее из страдания, оно пытается преодолеть его не абстрактной формулой, которая может быть применима ко всему и всегда, но онтологическим построением своего бытия, которое годится только ему одному. Ответ экзистенциального мышления не логический, но онтологический. Это ответ самим бытием. Поэтому когда страдание открывает перед человеком направление к небытию, он прежде всего стремится именно к этому ответу. Поэтому оно и есть основная функция существования.
3. ВОПРОС КАК ПОРОГ МЫШЛЕНИЯ
Говоря о замечании Елифаза, что Иов, который помогал всем, не может помочь сам себе, мы акцентировали тот психологический смысл этого замечания, который придавал своим словам и сам Елифаз, желая пристыдить Иова и тем самым пробудить в нем духовные силы, необходимые для того, чтобы это страдание вынести. Но слова Елифаза проникают значительно глубже, нежели даже он сам мог это предположить. Они не вызывают стыда у Иова. Иов не перестает говорить и жаловаться. Он не удовлетворяется воспоминаниями о том, что некогда он многих научил и многим помог, вселив в них уверенность. Перед лицом своего страдания он так и остается напуганным. Его друзья пытаются утешить его, решая проблему страдания в различных аспектах и применяя свои выводы к случаю Иова. Они хотели быть для Иова тем, чем некогда был Иов для тех – с опущенными руками и согнутыми коленами. Однако все их утешения не достигали Иова. На все слова своих друзей Иов резко ответил: «Сколько знаете вы, знаю и я; не ниже я вас. ... О, если бы вы только молчали! это было бы вменено вам в мудрость» (13, 2, 5). Этими словами Иов отверг не только старания своих друзей, но и себя прежнего — утешителя и успокоителядругих. Этими словами он указал, что психологическое утешение не имеет глубинного смысла; что обращение к абстрактным истинам не решает конкретного страдающего бытия; что тем, чем человек утешает других, себя самого он утешить не может; что здесь необходимо нечто другое и совершенно другого уровня. Поэтому Иову нисколько нестыдно, что он оказался слабым в час страдания. Замечание Елифаза не выбивает его из начатой им колеи, ибо он чувствует, что тот прежний Иов, утешающий других словами повседневности, и этот новый Иов, говорящий из страдания, находятся на разных уровнях бытия. Прежний счастливый Иов утешал других психологически; так поступают теперь и его друзья. Новый страдающий Иов ищет онтологического утешения, которое не могут дать ему ни его друзья, ни тот прежний, живущий прекрасными воспоминаниями Иов. Поэтому хотя Елифаз своим замечанием хочет устыдить Иова и вернуть его к тем прежним временам, когда Иов сам был утешителем, но в сущности в этом его замечании содержится более глубокая правда: человек не может помочь себе сам так, как он помогал другим. Других он утешал психологически и морально. Для себя он требует онтологического утешения, он требует заполнения прорех бытия, нанесенных страданием. Слово, которое он обращал к другим, для него самого пусто. Речи своих друзей Иов называет «пеплом», то есть чем-то незначительным, легко разносимым ветром и исчезающим, что никого не спасает, ибо ничего не стоит. Эти речи только обольщают и обманывают. Они только омрачают взор человека и не позволяют ему разобраться в своем состоянии. Самому же Иову нужно новое слово,онтологическое слово, которое сотворило бы его самого и таким образом обосновало бы его в самом его бытии. Такое слово он пытается произнести сам. Он приказывает своим друзьям замолчать, чтобы говорить самому «что бы ни постигло меня» (13, 13). И во всех своих речах он высказывает свою печаль. Все обращения Иова к Богу, все его вопросы и жалобы есть не что иное, как высказывание этой печали, поиск нового слова и попытка его произнести.
Но именно здесь у нас возникает вопрос чрезвычайной важности: насколько человек может своим мыслящим словом рассеять мрак небытия и восстановить свое пошатнувшееся бытие? Насколько экзистенциальное мышление, несомое тем великим, созидающим бытие fiat, в состоянии преодолеть чисто логическую теоретическую область и вступить на уровень онтологической действительности? Насколько человек может сотворить себя сам своим мышлением?
Не только Иов пытается придать слову смысл созидающего бытие. Эти попытки особенно явственны в экзистенциальной философии и поэзии. R. M. Rilke в девятой дуинезской элегии обращается к земле, пытаясь угадать ее глубочайшее желание: «Не этого ли, земля, ты хочешь? Невидимой в нас Воскреснуть? Не это ли было Мечтой твоей давней? Невидимость! Если не преображенья, То чего же ты хочешь от нас?» Имеет ли здесь в виду Рильке христианское преображение мира в конце времен? Отнюдь нет! Невидимость земли, ее преображение, поставленное ею перед нами задание невидимо воскреснуть в нас, должно быть осуществлено, по Rilke, словом, поэтическим словом, песнью поэта. В этой же самой элегии Rilke говорит: «Быть может, мы здесь для того, Чтобы сказать:“колодец”, “ворота”, “дерево”, “дом”, “окно”... Чтобы, сказав, подсказать вещам сокровенную сущность, Неизвестную им» [51] . В нашем слове вещи должны обрести глубинный смысл и найти глубинное бытие. В нашем слове они должны превратиться в подлинные, какими они здесь никогда не бывают. Поэтому в третьем сонете Орфея Rilke, словно продолжая мысль элегии, говорит: «Желанью песнь, по-твоему, чужда И целью не прельщается конечной. Песнь — бытие» [52] – Gesang ist Dasein. Орфей, этот поющий Бог, бытие превращает в чистое молчание, ибо его песенное слово превращает землю именно в чистое слушание: «Поет Орфей. И смолкло все. Но в самом молчании идет преображение вещей». В песне Орфея бытие услышало себя, услышало так, как никогда не думало быть [53] . Слово поэта строит бытие. Возможно именно поэтому Рильке, требуя от человека хвалить мир в присутствии ангела, приказывает «высказать вещи ему» — не слова, ибо слово должно превратиться в вещь. Онтологизация слова здесь проявляется со всей очевидностью. Но разве изречение Rilke — «песнь — бытие» не напоминает нам высказывание Heidegger’а, что метафизика «высказывает» бытие? И разве приказание Rilke высказывать вещи не напоминает утверждение Heidegger’а, что «мыслящий дает слово бытию» [54] ? Экзистенциальная поэзия здесь соприкасается с экзистенциальной философией и обе вкладывают в слово онтологический смысл. И поэт, и мыслитель своим словом строят бытие. Как далеко может зайти этот процесс построения бытия? В чем конкретно он может быть проявлен?
51
Р. М. Рильке. Избранные сочинения. – Москва – 1998. – Стр. 531-532 – (пояснения переводчика – Т. К.-М.).
52
Там же – Стр. 540.
53
Нетрудно заметить, что в мировоззрении Rilke место Христа–Логоса занимает Орфей и что христианские взаимоотношенния Вечного Логоса с миром перенесены на этого мифологического бога. Как Христос своим словом обновит бытие, так и Орфей словом своей песни обновляет его. На земле, которой коснулась песнь Орфея, как и в преображенном могуществом Христа мире, все объединяется в единстве и согласии. Разве не напоминает сонет Rilke, где он говорит о животных («Тот, кто завывал и кто ревел, – он был для них ничтожен»), которых коснулась песнь Орфея, пророчества Исайи, что ягненок будет лежать рядом со львом. Орфей – это натуралистический спаситель мира. Это Христос от мира сего, который приходит не из другого потустороннего мира, но из нашего внутреннего. Он несет не страдание, но слово поэта, которым спасает землю, возвращая ее в первоначальное ее бытие. В этом нет ничего удивительного, ибо по прохождении двух тысячелетий всякий «спаситель» приобретает черты Христа (замечание автора – А. М.).
54
Was ist Metaphysik? – Стр. 46.
Погрузившись в мысли перед лицом страдания, Иов спрашивает, какой смысл в его несчастьях, в его боли и вообще — во всей его человеческой жизни, которая оказалась под угрозой смерти у пропасти небытия. Этой одной главной мыслью пронизаны все его речи. Однако характерно то, что Иов ни в одной из своих речей не дает ответа на свой вопрос. Он все время только спрашивает. Все время он только ищет ответа. Если он что-то и утверждает, то в сущности все эти утверждения являются только развернутыми вопросами, которые вязнут в общей невыясненной проблеме его страдания. Выслушав речи своих друзей, Иов, как упоминалось, замечает, что он в своем знании не отстает от них; что то, о чем они говорили, он видел своими глазами и слышал своими ушами (13, 1–2). Он не принимает ответы друзей на свой экзистенциальный вопрос; он называет друзей «сплетчиками лжи» и «бесполезными врачами» (13, 4), приказывает им замолчать, чтобы иметь возможность самому высказать свою печаль. Однако ни в самом начале, ни позже Иов не говорит ничего определенного. Отвечая, он ничего не противопоставляет суждениям своих друзей. Он только опровергает эти суждения, основываясь на сознании своей невиновности. Но сам он не приходит ни к какому сформулированному положению, которое он мог бы, как теорию, противопоставить теориям своих друзей. Иов чувствует, что стоит перед лицом некой тайны и поэтому даже и не пытается вместить ее в какую бы то ни было рациональную логическую формулу. Он говорит друзьям: «Выслушайте внимательно слово мое и объяснение мое ушам вашим» (13, 17). Но это его воззвание исчерпывается утверждением своей невиновности: «Вот, я завел судебное дело; знаю, что буду прав» (13, 18) и обращением к Богу, дабы тот указал ему на его злые дела и грехи — «покажи мне беззаконие мое и грех мой!» (13, 23). Но никакого ответа на этот главный вопрос мы не находим.
Ответа не дает и развязка действия книги. Действие книги Иова, как говорилось в введении, составляет спор Иова с четырьмя его друзьями. Поскольку друзья все время ищут причины и пытаются время от времени дать ответы, а Иов только опровергает и спрашивает, то спор, похоже, неразрешим и бесконечен. Поэтому автор наконец разрешает вмешаться Богу и таким образом оборвать запутанный спор. Уже в самом начале спора Иов заметил своим друзьям, что они не правы, поддерживая Бога, и что он сам им это докажет (13, 7–10). Спрашивая и жалуясь, Иов, казалось бы, восстает против Бога: он выдвигает перед Ним требования, он призывает Его на суд, он требует от Него объяснений. Поэтому друзья Иова чувствуют, что обязаны встать на сторону Бога и защищать Его от нападок Иова. Однако Иов напоминает им, что, распространяя ложь, они не могут защитить Бога; что этим они Его не обманут, как обманывают людей; что Он сам им докажет это (13, 8–9). И действительно, в развязке спора Бог заговорил: заговорил Тот, Кто отвечал Иову «из бури» (38, 1). И первое слово Бога есть вопрошание: «Кто сей, омрачающий Провидение словами без смысла?» (38, 2). Обращен ли этот вопрос к друзьям Иова или к самому Иову? Но в любом случае этот вопрос есть указание на то, что тема спора суть тайна, вечное решение, а рациональные логические формулы только омрачают ее. Размышления перед лицом экзистенции человека есть размышления перед лицом тайны, и поэтому их невозможно исчерпать никакой теорией, их невозможно вложить ни в какую абстрактную формулу.