ЖАНРЫ

Древний Рим — история и повседневность

Кнабе Георгий Степанович

Шрифт:

Семнадцатый век в Европе был временем бурного развития атомистики. "Все состоит из атомов или неделимых", — говорилось в одном из научных манифестов начала века [189] . Природа элементарных частиц и источник их движения могли мыслиться различно, но само убеждение в том, что мир и жизнь дискретны, то есть представляют собой поле взаимодействия разобщенных единиц, обладающих индивидуальностью и энергией — "неукротимых корпускул", по выражению Лейбница [190] , - было всеобщим. Столкновение и борьба, гибель и выживание "неукротимых корпускул" составляли содержание далеко не только физико-теоретической картины мира. Тот же образ лежит в основе определяющего художественного явления эпохи — французской классицистической трагедии, где герои, заряженные страстью и одушевленные стремлением к собственной цели, гибнут в борьбе друг с другом и с гармонизующей надличной силой исторически закономерного и потому представляющегося разумным миропорядка, — точно так же как частицы материи у Декарта, первоначально "склонные двигаться или не двигаться, и притом всячески и по всем направлениям", постепенно обивают свои острые углы друг о друга, располагаются хорошем порядке" и, наконец, принимают "весьма совершенную форму Мира" [191] .

189

Зубов В.П. Развитие атомистических представлений до начала XIX века. М., 1965, с. 181.

190

Письмо Ремону от июля 1714 г.

191

Декарт Р. О мире. — Избр. произв. М., 1950, с. 205.

143. Римские легионеры готовятся к осаде города. Рельеф колонны Траяна. Хорошо видны щиты и шлемы легионеров

144. Панцирь с декоративным рельефом

145. Шлемы легионеров. Рельефы колонны Траяна

146. Щит, шлем и меч легионера

Тот же тип мировосприятия отчетливо обнаруживается в теории естественного права-главном направлении этико-правового мышления времени. Людям от природы присущи страсти, учил Спиноза, сталкивающие их друг с другом и "выражающие ту естественную силу, которой каждый человек стремится утвердиться в своем бытии"; чтобы не погибнуть в хаотическом движении, сталкивающем всех со всеми, люди образуют государство и подчиняются верховной власти — "право же верховной власти есть не что иное, как естественное право, но определяемое не мощью каждого в отдельности, а мощью народа, руководимого как бы единым духом" [192] .

192

Спиноза Б. Политический трактат. — Избр. произв., т. 2. М., 1957, с. 291; ср. с. 299–300.

Вряд ли можно отделить это мироощущение и от политической практики эпохи — от бесконечных комбинаций, перегруппировок и войн между составлявшими Европу небольшими, тянущими каждое в свою сторону государствами и от стремления политических мыслителей найти силу, которая могла бы гармонизовать этот хаос. XVII век есть классическая пора трактатов о мире, от Декарта до Гуго Греция. "Корпускулярная философия", как можно было бы обозначить на языке времени совокупность этих воззрений, была не просто общим принципом художественного и теоретического мышления; она была и массовым мироощущением. "Робинзон Крузо" Дефо — рассказ об изолированном человеке-атоме, своей энергией воссоздающем вокруг себя свой мир, или монадология Лейбница — учение о заполняющих жизнь "зернах субстанции", каждое из которых "есть живое зеркало, наделенное внутренней деятельностью, способное представлять вселенную сообразно своей особой точке зрения и столь же упорядоченное, как сама вселенная" [193] , пользовались таким массовым, таким ошеломляющим успехом, который вряд ли выпадал на долю художественных или теоретических построений когда-либо раньше или позже. Можно ли избежать вывода, что образ корпускулы играет для XVII века ту же роль, что образ изменчивого покрова, облекающего неизменную основу для античного Рима?

193

Цит. по: Зубов В.П. Указ. соч., с. 274–275. Ср.: Лейбниц. Монадология, § 56.

Другой пример. В последней трети прошлого века складывается и быстро приобретает универсальный характер представление, согласно которому мир состоит не только из предметов, людей, фактов, атомов, вообще не только дискретен, но может быть более глубоко и адекватно описан как своеобразное поле напряжения, что самое важное и интересное в нем — не событие или предмет, вообще не замкнутая единичность, а заполняющая пространство между ними, их связывающая и приводящая в движение среда, которая ощущается теперь не как пустота, а как энергия, поле, свет, воля, настроение. Представление это обнаруживается в основе столь далеких друг от друга явлений, как импрессионизм в живописи или поэзии и Максвеллова теория поля, драматургия Ибсена или Чехова и приобретение богатством дематериализованных финансовых форм.

Такие представления не исчерпываются своей логической структурой и носят в большей или меньшей степени образный характер. Они близки в этом смысле тому, что в языкознании называется внутренней формой, — образу, лежащему в основе значения слова, ясно воспринимающемуся в своем единстве, но плохо поддающемуся логическому анализу. Так, слова "расторгать", "восторг" и "терзать" имеют общую внутреннюю форму, которая строится на сильно окрашенном эмоционально и трудноопределимом ощущении разъединения, слома, разрыва с непосредственно существующим. Разобранные представления в области культуры можно, по-видимому, по аналогии обозначать как ее внутренние формы [194] .

194

Более подробно о внутренней форме слова см.: Гумбольдт В. О различии строения человеческих языков. — В кн.: Хрестоматия по истории языкознания ХIХ-ХХ веков. М., 1956, с. 76; Потебня А. Мысль и язык. Харьков, 1913, с. 84; Он же. Из записок по русской грамматике. Т. 1–2. М., 1958, с. 18–20; Виноградов В.В. Русский язык. М., 1947, с. 17, 19.

Механизм формирования и передачи таких внутренних форм совершенно неясен. Очевидно, что объяснять их совпадение в разных областях науки или искусства как осознанное заимствование нельзя. Полибий едва ли задумывался над тем, обладает ли философски-историческим смыслом декор на его ложе, Дефо не читал Спинозу, Верлен не размышлял над Максвелловой теорией поля. Если такое знакомство и имело место — Расин, по всему судя, знал работы Декарта, — все же нет оснований думать, что художник или ученый мог воспринять его как имеющее отношение к его творчеству. Вряд ли можно также, не впадая в крайнюю вульгарность, видеть во внутренней форме культуры прямое отражение экономических процессов и полагать, будто монадология Лейбница порождена без дальнейших околичностей развитием конкуренции в торговле и промышленности. Дело обстоит гораздо сложнее. Оно требует раздумий и конкретных исследований. Пока что приходится просто признать, что в отдельные периоды истории культуры различные формы общественного сознания и весьма удаленные друг от друга направления в науке, искусстве, материальном производстве подчас обнаруживают очевидную связь с некоторым единым для них образом действительности и что такой образ составляет мало известную характеристику целостного исторического бытия данного народа и данной эпохи.

Эпилог

Итак, вернемся к началу. Наша цель состояла в том, чтобы понять отношения между бытом и историей. На основании общих теоретических соображений мы предположили, что бытовая повседневность и исторический процесс неразрывно связаны друг с другом и в то же время принципиально, глубоко различны, что ни одна из этих сфер непонятна до конца без другой и, однако, подход к ним с одинаковыми методами и критериями ничего не дает, а только запутывает дело. Задача заключалась в том, чтобы проверить эти предположения и для этого перейти от общетеоретического анализа к анализу конкретно-историческому. В качестве предмета такого анализа был избран древний Рим. К каким же выводам привело нас подробное рассмотрение отдельных сторон римского быта, повседневного поведения его граждан, вещей, их окружавших?

Мы обнаружили, что самые разные проявления повседневной жизни древних римлян — их отношение к воде и их восприятие одежды, неприязнь к людям, передвигающимся по городу в носилках, и любовь к незатейливым дружеским трапезам, восприятие уличной и жилищной тесноты как ценности — связаны в конечном счете с одним и тем же вполне определенным ощущением действительности. Это ощущение состояло в том, что в основе всего лежит некоторый извечный и неизменный строй существования. Он образует не только источник и фон общественного бытия, но также его идеальную модель, точку отсчета и парадигму ценностей. На такие отдельные неизменные модели ориентирован и весь быт — колодец и тога, совещания с друзьями при принятии решений, ритуал застолья. Многообразно и противоречиво развивающаяся действительность несовместима с неизменностью этих моделей, действует на них разрушающе, мешает людям им следовать — древний колодец скрывает выхоД водопроводной трубы, тога становится невыносимой, святость застолья оскверняется в оргиях. В своем повседневном быту римлянин живет и действует в этом противоречии идеальной исходной нормы и ее реальных нарушений, одновременно и ощущая его неразрешимость и преодолевая его, выходя на практике к дисгармоничному, грубому, неладному, но в конечном счете непреложному синтезу его полюсов. Пусть из колодца торчит водопроводная труба, но вода из нее льется непрерывно, как из родника, и, значит, в ней все еще живет нимфа источника и вечная сила Януса; пусть тогу никто не носит, но важно иметь право ее носить, и провинциал отдает очень многое за это право, ибо оно наглядно причисляет его к римскому городскому гражданскому коллективу, которого давно нет и который вечно есть, ибо иначе зачем провинциал стал бы в него стремиться. Это противоречие и этот синтез образуют внутреннюю форму не только культуры Рима, но и существования римлянина.

Такова бытовая повседневность Рима, но такова же и его история. Социально-экономическая, политическая, идеологическая жизнь Рима связана с точно таким же противоречием: гражданская и сельская общины представляют собой общественные формы, наиболее адекватные объективно заданному уровню развития производительных сил античного мира; поэтому они вечно возрождаются, и на них ориентируются отношения собственности, политические установления, нравственные императивы; они порождают в общественном сознании представление о вечной и непременной норме родной истории. Но производительные силы все же знают определенное и бесспорное развитие. А оно уничтожает полисный уклад, ориентированные на него формы производственной и общественно- политической жизни, незыблемые и вечные их модели, порождает ту "новизну", которая их обволакивает и разлагает и на которую непрерывно и горько жалуются римские писатели. Но история Рима, как и бытовая повседневность его граждан, существует, сохраняет свою неповторимость и определенность до тех пор, пока это противоречие длится и, постоянно возрождаясь с новой и новой остротой, тем не менее всякий раз обретает в конечном счете шаткое и дисгармоничное равновесие. Рим уничтожает независимость покоренных полисов, но они входят в состав его державы как прежние целостные гражданские коллективы; магистратов назначает принцепс, и политическая избирательная активность граждан сведена к нулю, но все Помпеи пестрят выборными лозунгами, которые выписывает на стенах любой; народное собрание в Риме ликвидировано, но целый век еще без его санкции принцепс не будет считаться законным; сельская община распадается, так как участок на ее земле может купить каждый приезжий богатей, но общинное имущество и общинная земля сохраняются и в первом веке, и во втором…

Что же в итоге все это дает для ответа на вопросы, которые мы изначально себе поставили — каково соотношение быта и истории в древнем Риме? Какое оно имеет значение для понимания того же соотношения в другие эпохи?

Что касается первого из этих вопросов, то в Риме внутренняя форма материальной культуры и принципы организации повседневной жизни оказались аналогичны структуре исторического процесса. Можно ли на этом основании говорить об их тождественности, о том, что первые представляли собой в Риме просто частный случай второй? Вряд ли. Хотя бытовое поведение и исторический процесс обнаруживают в Риме общую внутреннюю структуру, хотя здесь у них (как, впрочем, всегда и везде) имелся общий субъект — исторически конкретный человек, реализовались они совсем по-разному: первое — в осознанных, полуосознанных, или, чаще всего, неосознанных формах его субъективной деятельности, второй — в их объективных результатах этой деятельности. Предпочесть плащ тоге стало возможным после того, как и в связи с тем, что распался замкнутый мирок римской гражданской общины, но не потому, что исчезли объективные исторические его признаки-общинная форма собственности на землю, например, а потому, что родившийся за пределами этого мирка человек стал по-иному видеть других людей и по-иному оценивать их и свои вкусы, их и свое повседневное поведение. Поэтому, по-видимому, правильнее говорить о том, что структура быта и структура исторического процесса в Риме не тождественны, а изоморфны.

Поделиться с друзьями: