Друг другу вслед
Шрифт:
— К тому времени, поди, сыграют в ящик. Я им зла не желаю… Идем дальше!
Новобранцы миновали сад, потом какую-то площадь, вскарабкались по крутой лестнице куда-то наверх, и Егорка ахнул: город, опоясанный светло-стальными лентами Ангары и Ушаковки, лежал как на ладони, можно было пересчитать пальцем все крупные дома и соборы.
— Там что за громадина белая?
— Бывшее генерал-губернаторство.
— Не врешь? — загорелся Егор. — Ведь батька мой строил его когда-то… Подойдем поближе, а?
— Некогда! — отрезал Зарековский, поворачивая вправо. — Время — деньги!
Егорка нехотя поплелся за ним, оглядываясь на понтонный мост через реку, на предместье Глазково, подчерненное дымами паровозов. Черт, и не рассмотрел как надо! Ему хотелось не спеша пройтись над обрывом, постоять в лиственницах, сменивших зеленый убор лета на золотисто-желтый, но неугомон Мишка знай торопил и торопил.
Снова окунулись в улицы, в разноголосый шум, едкий угар и чад. Брагин принялся читать по складам вывески.
— «Га-лан-те-ре-я». Ага, ясно. «Ре-монт о-бу-ви»… Мих, а что такое дантист?
Для всезнайки Зарековского любой вопрос был нипочем.
— Видишь, дурья башка, зуб нарисован? Стало быть, зубной доктор.
— Ха, половчее дела не нашел, что ли?
— Город, понимай! Много сладкого трескают…
Но всезнайку Зарековского занимало сейчас иное:
— Ну их к бесу. Идем скорей!
Он заскочил в пивной погребок, кого-то поискал, сорвался дальше.
— На толкучке никогда не бывал? Вот она, милая!
У Егора снова разбежались глаза. Обширное, на полверсты, пространство заполнили разноплеменные толпы, мелькали светло-багровые, бронзовые, желтые и даже черные лица. Несколько особняком стояли рослые парни в широченной синей справе, предлагали консервы и сигареты.
— Мериканцы… богатые, страсть! — завистливо шепнул Зарековский. — А обок, в серо-зеленом, чехи. — Чехов можно было угадать сразу, выдавал говор, малость вроде бы и понятный, но весь как-то сдвинутый набекрень.
Мишка быстро шел вдоль торговых рядов, щелкая языком, приценивался к сукнам, коврам, шубам-борчаткам.
— Сюда б золото, можно такое завернуть! — говорил он с придыханием. — А с бумажками лучше не соваться. Падают в цене что ни день. Понимаешь, японская иена обходится чуть ли не в десять рублев. Одна-единствениая! — Он решительно помотал головой. — Нет, завтра же напишу бате!
— Об чем?
— Об чем надо, телок!
Возле крайней палатки он задержался. Его позвала белолицая, сдобная особа лет под тридцать, стоящая среди вороха цветастых тканей.
— У-у-у, сестренка… Наше вам, Анна Петровна! — приветствовал ее Мишка. Он долго шептался с нею, она кивала, а сама нет-нет да и поглядывала на статного, темнобрового Егора.
— Приходи в гости, буду рада, — пропела напоследок. — И непременно с другом своим. Брагинский, что ли? Узнаю, узнаю, вылитый Терентий Иванович в молодости! — и снова стрельнула подведенными глазками.
На обратном пути Егорка в первый раз увидел японцев. О том, что они в городе, он знал, но сталкиваться с ними не доводилось. И вот они вышагали будто напоказ! Двигались по мостовой четкими желтыми колоннами, как заводные, и впереди плескалось белое знамя с красным кругом.
— Они-то сюда зачем? — недоуменно пробормотал Егорка.
— А зачем англичаны с мериканцами? — едко, вопросом на вопрос, ответил Зарековский. Егор смолк. И действительно, те-то за каким чертом приперлись в Сибирь? Если можно им, то разве нельзя кому другому?
Длинной чередой потекли дни учебы, удивительно похожие, как близнецы. То ли явь, то ли сон, скорее, все вместе, в каком-то странном клубке. «Подъем!» — командует дежурный, пробегая из конца в конец казармы, но крик его еле слышен. А что ж, бывает и так, особенно если выпил не в меру или глотку застудил: на дворе осень промозглая… Рота вскакивает, по высоким белым стенам прыгают суматошные тени. С брюками никакой мороки, раз — и готово, а зато в пот вгоняют гетры со шнурами. Перегнувшись вдвое, по соседству тяжело сопит Серега-лучихинец. «Чертова обувка. Кто тебя придумал?»
Рота гуськом топает по лестнице вниз, но сон еще продолжается, наперекор всему. Не прогнал его и светлый гимнастический зал… Егорка лезет по канату, мотается на перекладине, а черепок по-прежнему сам не свой, уши словно заложены ватой, и без остатка тонут в них голоса требовательных заморских «дядек».
Они наседают и потом, когда рота выбирается на плац, но не отстает и сон, окутывает, кружит голову сладкой звенью… Над городом навис густой туман, еле-еле проступают стволы деревьев и каменные статуи. Среди них одна — кудрявая, в крылатке, со скрещенными на груди руками — почему-то бросается в глаза. Где он видел почти такую же? Не где-то, а в Москве, в четырнадцатом году. Помнится, шел бульваром, окаймленным чугунной решеткой, выбрался на простор, и вдруг… Хлесткий удар кулаком отбрасывает его в последний ряд. Ну, так и есть, прапорщик Кислов: подстерег сонное брагинское любопытство, влепил гулкую оплеуху. На такое он мастер, что и говорить. Вот и вчера было, с Серегой. Английский инструктор в сопровождении Кислова обходил казарму. Парень возьми и подвернись. Кислов остановил его, спрашивает строго: «Кто я такой, ну?!» А тот язык проглотил от испуга. Знает и сказать не смеет: булькнешь не то слово, и — на «губу», а то и в карцер. Кислов рассвирепел, орет: «Морду подыми, быдло навозное!» Замахнулся по привычке, но вмешался англичанин, козырнул этак вежливо, прапорщик скис…
К роте подходит подпоручик Гущинский, стройный, белозубый молодчага, ребята заметно веселеют. Затевается примерный штыковой бой. Серега и еще двое здоровенных ребят на него по всем правилам, а он раз, раз, раз — и ружей у троицы как не бывало. Заморские «дядьки» в изумлении качают головами, что-то квакают по-своему, под усами ротного командира, штабс-капитана Терентьева, теплится добрая стариковская улыбка… А подпоручик знай чудит. Едва скомандовали короткий отбой, и рота отошла в сторону, Гущинский тут как тут: «Куча мала!» Он берет за плечи крайнего солдата, дает подножку, падает сам, остальные гурьбой на них, а сверху все равно оказывается ловкий Гущинский.
— Стройся-а-а-а… Напра-во! На стрельбы, шагом арш!
Но что такое? Пропала из виду площадь, отвалил прочь город, неведомая сила подхватывает Егорку и несет, с гулом, туда, где над красно-желтой кручей, над пенным порогом темнеет вереница изб и среди них, в ложбине, родная хата, крытая еловым корьем. За столом слепой батька, Степан и мальцы, а мать проворно достает из печи объемистый чугунок с кулагой…
— Левой, раззявы, левой! — чей-то знакомый тонкоголосый рев. И снова надвигаются каменные дома, растет ввысь купол кафедрального собора, и снова в холодной мгле колышется темно-зеленый строй, и над ним тускло посвечивают нити штыков.
Глава девятая
Оренбургская сотня, выслав головной дозор, на рысях шла по проселочной дороге. Позади, за рекой Уфимкой, еще раскатывались последние залпы боя, третьего на неделе, не менее упорного и кровавого с обеих сторон, чем у Чертовой горы и под станцией Иглино. Опять ладили «козлы», носили бревна и доски, падали от осколков и пуль… Конница не оплошала и теперь. В темноте нащупала брод, ловким маневром овладела высотами над Уфимским трактом, чуть свет свалилась на колонны белой пехоты, прибывшей из города. Одних пленных было взято четыреста, к ним в придачу две новенькие трехдюймовки. И снова ожил Иван Дмитриевич, расправил плечи, придавленные виной перед белорецкой громадой, тут и там слышался его звучный, с бархатинкой голос, только вот малиновую шелковую рубаху сменил на старенький чекмень.