Другая музыка нужна
Шрифт:
Все это было общеизвестно. Но никто из власть имущих не возмущался и не предпринимал ничего. А те, кто возмущался, ничего пока сделать не могли. Возмущение, точно выпущенный паровозом пар, не приводило в движение колес, растворялось в равнодушном воздухе, а то и крепко обжигало, как, например, Мартона его стихотворение.
По возвращении родителей из Перемышля (почтенному военному инженеру разрешили взять с собой в крепость и жену) Илонка переехала с улицы Сенткирай к себе домой, на проспект Ракоци.
Девочка познакомила своего домашнего учителя с рослым, изящно одетым отцом, ходившим в чине капитана, и молодой матерью — ослепительно красивой женщиной, по мнению Мартона, очень похожей на Илонку. Мальчик смущенно подал им руку. После беседы со старшим братом Илонкиного отца, адвокатом Иштваном Мадьяром, Мартон чуточку робел перед капитаном. Илонка наблюдала за Мартоном и точно спрашивала взглядом: «Нравится мой папа? А мама? Мне они очень нравятся!»
— Ну, как дела с синусом альфа? — неожиданно приветливо спросил военный инженер и улыбнулся Мартону. Потом, погладив дочку по голове, поинтересовался: — А как учится эта барышня?
Мартон что-то одобрительно промямлил.
— Не срежется на экзаменах?
— Что вы!
Мать Илонки приглядывалась к Мартону. Она знала о нем уже кое-что по письмам и теперь сравнивала оригинал с тем, что писала о нем сестра Магда. Г-жа Мадьяр осталась, очевидно, довольна.
— С сегодняшнего дня вы будете заниматься у нас, — сказала ослепительно прекрасная дама. Голос ее звучал столь прелестно, что Мартону хотелось попросить: «Скажите еще что-нибудь». — Слава богу, мы не скоро поедем обратно, и Илонка будет жить с нами! — И воздух, и комната, и мальчик — все заполнилось ее голосом. — А теперь, — обратилась она к мужу, — не будем больше им мешать.
Это «им» переполнило Мартона еще большей радостью. Мать Илонки вопросительно глянула на мужа. Он кивнул и прошел к дверям, открыл их, пропустив впереди себя жену. Послышался шелест платья — тихий, жаркий. Мартон впервые воспринял этот шелест не только слухом, но и всем телом. Дверь затворилась.
«Они» остались одни. Глаза их сияли. Обоим казалось, что совместное пребывание утверждено теперь высшей властью. Илонка передала письмо. Быстро и спокойно. Это был ответ на вчерашнее, кто знает, которое по счету, послание. Мартон сунул его в карман пиджака. И тоже почти спокойно (ведь теперь утверждено!) вытащил свое ответное письмо на вчерашнее послание Илонки. Зато Илонка с чрезмерной торопливостью, как показалось Мартону, сунула письмо за воротничок блузки. Тогда Мартон радостно, но и громко, чтобы услышали родители, сидевшие в соседней комнате, заговорил, как и подобает деловому, серьезному учителю, на которого можно положиться:
— Прошу вас, Илонка, начнем… начнем с химии… нет… вернее, с физики… Я буду задавать вопросы, а вы отвечайте… Извольте…
И на всякий случай придвинул к девочке учебник физики, раскрытый на том разделе, по которому он должен был спрашивать.
Илонка громко отвечала. Когда же запнулась, Мартон наклонился и, почти касаясь маленькой ушной раковины, прошептал ответ. Пальцем он провел по соответствующей строчке в книге и коснулся пальчика Илонки. Пальцы их так и остались рядышком. Мартон шепнул: «Илонка…» Глаза их сблизились. Пара девичьих и пара мальчишеских глаз смотрели друг на друга. А Илонка говорила:
— Угол падения света равен углу отражения… угол падения света… угол падения света…
— Довольно, — предупредил Мартон немым движением губ. — А скорость?
— Скорость?.. Скорость?.. Скорость?.. Скорость велика, — простодушно вымолвила наконец Илонка.
Войди кто-нибудь в комнату, он увидел бы только, как две головы совсем близко друг от друга с великим рвением, самозабвенно склонились над учебником физики, на страницах которого формулы света озарились сиянием устремленных на них двух пар глаз.
7
Переписка продолжалась. Мартон купил у Пишты запирающуюся на ключик деревянную шкатулку, в которую Пишта вот уже несколько месяцев складывал разные цветные металлические пластинки, медные проволочки, винтики, напильнички, свистульки, огрызки карандашей и прочие, по его мнению, «нужные вещи», которые он таскал с консервного завода. Но потом, в одно воскресное утро, он вывалил все это на пол и крикнул: «А ну, налетай…» И мгновение спустя Лиза, Бела и Банди уже барахтались на полу. Мать сердилась, а Пишта смеялся до слез: «Из-за такого барахла и так взбеситься!..»
Пустую деревянную шкатулку Пишта продал Мартону за пятнадцать крейцеров. Впрочем, он отдал бы и даром, если бы Мартон не поспешил предложить ему деньги.
В этой запирающейся шкатулке и копились теперь письма Илонки. Мартон хранил их там вместе с тетрадкой, в которой было записано все его «Собрание стихотворений», а также и заметки о музыке, о будущих симфониях: Мартон дошел уже до седьмой. Привязав ключ к веревочке, он повесил его на шею и носил с неменьшим благоговением, чем верующий свой крест.
…Пришел май, близился конец учебного года. Над Будапештом закружилась весна; она и знать не хотела о войне.
На рассвете, как и прежде, перед войной, золотились чубы деревьев, заглядевшихся на зарю, и бронзовели их затылки на закате так же, как в те дни, когда люди еще не убивали друг друга. И так же звонко с самого утра щебетали птицы, заливались трелями, звонкими и прозрачными, словно они возникали из солнечных лучей.
О милые пештские улицы, чудесная весна юности, когда не только деревья, но и Мартон и его друзья, казалось, распускались пышным цветом! В Пеште повесничали шаловливые акации, тихо шушукались молоденькие кусты сирени; в Буде цвели безрассудные черешни, надутые вишни таращили свои бутоны, а позднее липа захватывала власть — одурманивала сладостным, душным ароматом, засыпала все пыльцой; легкомысленный абрикос пускал по воле вечернего ветра свои мотыльковые крылышки-лепестки; и, точно колонны в храме, стояли торжественные грабы, а рядом с ними благоговейные платаны, раскидистые дикие каштаны и мужчины из мужчин — дубы.
Солнце сияло, и, когда веял ветер, на лбу у Мартона трепетали кольца волос, и мальчику казалось: между деревьями к нему идет девочка. Она хотя и не пришла, по пришла все-таки и больше уже не уходила от него, осталась в нем, стала его частицей… И даже позже, в те годы, когда было мало радостей и много боли, она оставалась в нем крохотной частичкой. И, что самое странное, он слышал шелест платья не Илонки Мадьяр, а ее красавицы матери. Но почему? (Шелест платья, которое уже давным-давно и навеки надела на себя другая! Оно шелестело, оно звало к себе Мартона…)
Был ли это май, когда деревья собирались на весеннюю манифестацию, думая, что уже победили в последнем решительном бою; или это был ноябрь, когда листья спасались от жандармских сабель ветра, неистово светивших и рубивших напропалую — все равно, когда мальчик шел по улице, ему чудилось, что люди смотрят на него. Да и вправду, немало женщин заглядывалось на этого мальчика, словно выскочившего из мифов городской окраины. Но почему?
Потому что он вышел из домов улицы Луизы, Жасмина, Лехела для того, чтобы сотворить что-то большое; потому что никто так, как он, не любит этот город, эту страну, этот мир — с его небом, солнцем, луной и звездами; да и людей тоже — и молодых и старых, девочек и мальчиков (о, только бы забыть бесчестных лжецов!); и малюсенькие домишки и громадные, возносящиеся к небу дворцы; Илонку и ее мать, проходящую мимо, шелестя платьем; и летнее солнечное сияние, зимний кружащийся снег, всю чудесно-прекрасную жизнь, которой еще нет, но она будет, будет потому, что он так хочет, а это уже немало!