ЖАНРЫ

Другая музыка нужна
Шрифт:

3

Вставал на заре с головной болью. Хоть и оставляли открытой фрамугу, за душную летнюю ночь семья поглощала больше воздуха, чем могло смениться через небольшое отверстие.

Мартон облокачивался о кухонную этажерку, стоя выпивал ячменный кофе, таращился в окно, словно заново знакомился с миром. И еда отходила на второй план, не мешая колыхаться клочьям ночных сновидений, которые непременно исчезли бы, сядь он только и займись завтраком. (Мартон и всегда-то смотреть не мог на тех, кто, хрипя и отдуваясь, как ему казалось, насилует пищу губами, зубами и руками.)

Медленно отхлебывая глотками ячменную бурду, он думал о Пиште: «Вон какой стал самостоятельный!» Перед глазами у Мартона возник мальчик в черном котелке. Ему стало неприятно. Потом тот же мальчик раздавал билеты. Это уже больше пришлось по душе. Затем представилось, как Пишта бросает ворованное рубленое мясо в даровую похлебку. Тут Мартон вовсе растрогался. «Пишта гораздо умнее меня. Вернее, не то что умнее, — сразу поправился он, — а смелей! Вернее сказать, он действует — и никаких гвоздей! Конечно, и Пишта мечтает, но совсем о другом. Например, стихи он слушает равнодушно. «Музыка? — презрительно спрашивает он и пожимает плечами. — Ладно, уж так и быть, раздобуду граммофон с десятью пластинками. Вот это будет музыка!»

С тех пор как арестовали отца, Пишта стал таким самостоятельным, что частенько даже ночевать не приходит домой. Сегодня опять остался в Чепеле. Гулянье подготавливает. «Где же он спит там?»

Мать тоже, пока возилась на кухне, думала о Пиште. «Если встретишься с ним, — хотелось ей сказать Мартону — передай…» Но ничего не сказала. В сущности, ей нечего было передавать сыну, лишь себя хотелось успокоить: мол, Пишта существует, и ему можно что-то передать.

Мартон пытался ложкой достать со дна щербатой кружки нерастаявший крошечный кусочек сахара. Потом поставил кружку на стол, уронил в нее ложку, повернулся и отворил дверь в комнату. В нос ударило терпким теплом спальни. Такое было ощущение, будто он засунул голову под давно не стиранную наволочку перины. Ребята спали раскрывшись. У одних смятое одеяло валялось в ногах, у других соскользнуло на пол.

Лиза ничком лежала в кроватке возле двери. Рубашонка на ней задралась. Мартон одернул ее.

— Отто, пойдешь? — спросил он старшего брата.

Отто молчал, хотя и не спал уже.

— Я спрашиваю тебя, — глухо и сразу вскипев, произнес Мартон, — пойдешь?

— И не подумаю! Очень нужно мне идти на эту вашу пролетарскую чепуху, — ответил Отто и, зевнув еще раз, повторил: — На эту вашу чепуху!

— Чепуху?

— Для меня — чепуху!

— Почему? Кто ты такой?

— Я? — спросил Отто и, не ответив, повернулся к брату спиной.

Тут Мартон пришел в невообразимый гнев.

— Пожалуйста, не лезь в боги! — заорал он. — Эта должность занята.

И так как Отто смеялся под одеялом, показывая брату теперь уже не только спину, Мартону захотелось непременно бросить ему что-нибудь оскорбительное.

— Ладно, ладно, лижи директору пятки!

Отто повернулся.

— Ты подлец и негодяй, и я тебе сейчас по морде надаю.

— Кому надаешь? У-у, соломенная шляпа! Да я так тебе наподдам, что с кровати свалишься, кровать к потолку подпрыгнет, а твои дырявые портки в окно улетят.

— Ты что?.. Совсем взбесился?

Мартон не ответил. Вышел, побледнев от ярости. Захлопнул дверь ногой. Со злости даже с матерью не попрощался.

Потом десятки лет спустя ему было очень больно: почему не обнял тогда мать, да и не только тогда, — почему не обнимал каждый раз, пока это было еще можно, почему не глядел на нее долго-долго. Ведь куда больше сокровищ собралось бы тогда в сберегательной кассе воспоминаний, где даже большие вклады и то постепенно тают.

4

На улице Непсинхаз г-на Фицека посадили в трамвай. Когда ни о чем не подозревавший кондуктор попросил у него билет, Фицек отвернулся и глухо, равнодушно бросил:

— От почтового сбора свободен!

Но безразличие его продолжалось недолго. Постепенно оно сменилось неистовым отчаянием, потом невольным смирением, за которым, впрочем, пряталось тоже неистовство — словно в кустах зверь, завидевший человека, — у него часто бьется сердце, пружинят мышцы, и он в любой момент готов к прыжку.

Фицека повели сперва в главное полицейское управление. Продержали там несколько часов, не покормивши, а голод только усиливался от волнения, как бы перемешался с ним.

Фицек ждал допроса. Но никто у него и слова не спросил. Когда же он сам попытался заговорить, на него тут же цыкнули: «Колодка!..»

Наконец полицейский проводил его в тюрьму на улице Марко. Слова «улица Марко» так оглушили Фицека (он, видно, надеялся до последней минуты), что уже на другой день не мог вспомнить, как и куда его вели. Дорога от главного полицейского управления до улицы Марко совсем выпала у него из памяти.

…Стоял ранний предвечерний час. В тюремной канцелярии сидели только дежурный чиновник и машинистка — миловидная молоденькая девушка. На чиновника Фицек даже не посмотрел, направился прямо к молоденькой девушке, такой удивительной в этой тюремной обстановке и, как ни странно, хотел пожаловаться ей: «Барышня, извините…» Но девица и не взглянула на него. Дежурный рассказывал какую-то смешную историю, она весело смеялась. Полицейский, сопровождавший Фицека, остановился, козырнул. Дежурный, продолжая веселый рассказ, подписал сопроводительную бумажку.

Полицейский снова отдал честь и, будто ему и дела не было до Фицека, повернулся и вышел.

Фицек стоял. Дежурный продолжал свой рассказ, наконец, закончив его, взял бланк и стал заполнять: «Сорок пять лет… женат… имя жены… шестеро детей…»

Фицек подумал, что «шестеро детей» произведут впечатление. Но чиновник, не подымая глаз, продолжал задавать вопросы:

— Занятие?

— Сапожник.

— Хороший сапожник?

— Хороший.

— Модельную обувь шьете?

— Шью.

Дежурный вскинул голову, посмотрел на Фицека, потом подумал и снова взялся за дело.

— А ну, отойдите подальше, — приказал он, ибо, как только речь зашла о модельной обуви, Фицек ближе подошел к письменному столу.

Начался допрос, молоденькая машинистка сунула в машинку бумагу, кинула взгляд на арестанта, но, не обнаружив в нем ничего примечательного, начала печатать.

Вошел тюремный надзиратель — рослый, уверенный в себе детина, — отдал честь и посмотрел на Фицека, будто мерку с него снимал. Что-то подписал, потом взял вынутую из машинки бумажку, на которой стояла уже подпись дежурного чиновника.

Поделиться с друзьями: