Дуэт с Амелией
Шрифт:
У меня голова кругом пошла. Она нахально вырвала у меня то, что ей не предназначалось, и, выкладывая мне все, что у нее накипело, воодушевлялась все больше и больше.
– Мозгов у Аннемарии кот наплакал. Потому и масла Михельману такая пропасть досталась. Понял теперь, цыпленок? Ну какой же ты чурбан! Донат дает Таушеру молоко.
– Таушер дает Михельману масло. Михельман дает школьное свидетельство Аннсмарии, а ты, озорник, о боже, ты теперь стал мужчиной! Знаешь теперь, как дело делается!
Получив свое, она отпустила меня на свободу.
Утирая катившийся градом пот, я стал сгонять разбредшееся стадо.
А она, зажав в зубах подол юбки. подтянула штаны и завязала их тесемками где-то возле подмышек. Но молоть языком так и не перестала. Даже ухитрилась, все еще держа юбку в зубах, крикнуть мне вслед:
– Камеке-то каковы, кто бы мог подумать, а? Теперь им всем крышка.
– С чего ты взяла?
– Таушер сказал.
Я махнул рукой и убежал. На душе было противно: казалось, я весь с головы до ног в дерьме и уже никогда больше не увижу голубоватой дымки, светящейся осенью над кронами лиственниц.
К землянке я подходил, едва волоча ноги и вобрав голову в плечи.
Вчера вечером я ушел отсюда молодым и сильным, сегодня вернулся дрожащим от слабости стариком. И, предчувствуя недоброе, заглянул в землянку.
Постель, которую я вчера соорудил, была пуста. Амелии не было.
– Поле! крикнул я псу, чтобы он не дал овцам разбрестись. Потом сбросил со спины рюкзак и поставил на землю бидончик.
Жизнь дала трещину. Резкий порыв ветра полоснул меня по пылающему затылку,
и лиственницы показались метлами, воткнутыми древками в землю.
Но тут начало пучить одну из овец-живот у нес вздулся как шар. Трава была еще мокрая от росы. Слишком рано выгнал я стадо на пастбище.
Зажав овцу промеж ног, я принялся разминать ей живот. Когда она скорчилась, я обеими руками нажал на желудок и заставил ее срыгнуть. Ей сразу же полегчало.
11
Амелия вернулась к себе домой.
Наша соседка Хильда Рениеберг беспрерывно сновала между домом и курятником, причитая на ходу:
– Вот было бы делов! Вот было бы дедов!
– Да в чем дело-то?
Но Хильда только отмахнулась.
– И не спрашивайте, что наш-то про господ сказал, лучше не спрашивайте.
Нашего соседа, а ее мужа, звали Карл, как я уже упоминал. Но она никогда не говорила про него "мой-то", как другие жены про своих мужей, а всегда "наш-то", и это означало примерно то же самое, что "хозяин". Постепенно все в деревне стали называть его так. Он и впрямь был не просто ее мужем. Он был именно "хозяином" всей семьи, то есть жены, двоих сыновей, служивших в армии, и младшего сына Винфрида, собиравшегося учиться на садовника.
Карл был хозяином в доме, главой семьи, повелителем всех и вся. Он мог пожелать того или этого, ему готовили отдельно, причем три раза в день, а с работы он всегда возвращался таким мрачным и насупленным, что все семейство жалось на пороге, испуганно ожидая его приближения.
– Вон идет Наш-то!
– Наш-то зеленых бобов в рот не берст, - говаривала соседка, - терпеть их не может, потому как в зубах застревают.
Или:
– Господи боже, что скажет Наш-то, поленница совсем накренилась.
– Наш-то кур всегда сам щупает.
– У Нашего-то от кашля в колено отдает.
– Наш-то говорит, что наш Герхард живой и с войны как пить дать возвернется.
Ну вот, значит, Наш-то опять что-то сказал, причем про владельцев имения.
– И не спрашивайте лучше, что Наш-то про господ сказал!
Но стоило чуть-чуть выждать, и соседка сама зашептала:
– Наш-то говорит, Камеке, мол, голыми руками не возьмешь. Зря Михельман старался.
– Ну а как же письма...
– Обделался он с этими письмами, вот что Наш-то сказал. Они ему боком вышли.
Ага, боком вышли.
Оказалось, Камеке самолично приехал из Берлина и в мгновение ока все уладил. Так что Михельману пришлось явиться в замок и принести извинения.
Письма, которые он нашел, но так и не смог прочесть, были написаны и адресованы Карле неким Борисом Приимковым-Головиным еще в 1927 году.
– Он был русский князь из белых, понимаешь, - объяснила мне мать, - и в свое время имел высокий чин.
– Когда это - "в свое время"?
– Ну ладно, сходи-ка лучше в сарай за дровами.
– вдруг рассердилась она.
Я понял одно-вся каша заварилась из-за того. что буквы, которыми теперь пользуются русские, то есть большевики, в том числе, например, и тот кочегар на тендере.
который выменял у Швофке картошку.
точь-в-точь такие же. какими в 1927 году Борис Головин написал те письма.
Ну вот. а почему он их написал, когда и зачем-об этом в Хоенгсрзе судили и рядили вплоть до глубокой ночи, - не знаю уж, сумею ли сейчас связно изложить самое главное.
Скорее всего, графиня Карла в 20-е годы.
когда она была еще молодой и восторженной девушкой и ног ее еще не коснулась болезнь, любила некоего Бориса ПриимковаГоловииа. А он никак не мог решиться, что ли, и тогда она вышла замуж за другого, а именно за Камеке, чем нанесла Борису страшный удар. И вот, сидя в кафе "Ротонда" в Париже, он писал ей такие душераздирающие письма, что она. как говорится, от расстройства чувств едва не отдала богу душу. Те самые письма, которые потом плавали в пруду и которые Михельману так хотелось прочесть. (Да разве ему одному?)
Само собой, теперь у всех только и разговору было что о ней; расписывали, как она каждый вечер - благо ее супруг вечно торчит в Берлине - открывает комод и при свете ночника читает старые любовные письма.
– Погоревать о былом-куда как сладко, - заявила наша соседка.
– Всяк по себе знает.
– И добавила: - Но она не сама их в пруд-то выкинула. Наш-то скачал: их.
мол, дочка ее туда бросила. Амелия.
Значит, их бросила Амелия.
Это меня порядком-таки взбесило. Ведь только я один принял участие в этой самой дочке-и по се же милости вынужден был теперь довольствоваться какими-то непроверенными слухами. И я решил наконец воспользоваться близким знакомством с ней.