Дуэт с Амелией
Шрифт:
К чести последнего надо сказать, он подчинился без единого слова. Позже я узнал, что Хильнер сходил домой за велосипедом и велел Донату сесть на раму. Так они и поехали. Поскольку дорога в сторону Марка идет на подъем, они, наверное, несколько раз менялись местами...
Я лежал на полу в углу веранды и, подложив руки под голову, смотрел сквозь столбики балюстрады на пылающий восход, это чудо природы, ежедневно совершающееся вне всякой связи с нашими бедами.
Конни и Швофке все так же взволнованно беседовали, пытаясь посмотреть на случившееся моими глазами; они думали, что я не слышу, и говорили обо мне в третьем лице - "он", "ему", "его".
– Теперь его будет мучить вопрос, почему она опять связалась с этим проклятым Донатом, - вздохнул Швофке. Он считал, что всю эту кашу заварил именно Донат.
Ему совсем не вредно задаться этим вопросом, - возразил Копни.
– При Донате семейство фон Камеке жило как у Христа за пазухой, должен же он это понять!
– Все верно, все так!
– простонал Швофке.
– И все же его будет мучить, не было ли между ней и им, ну в общем, это было бы, так сказать...
– Да он и сам мучился. И для его чувств "это" оказалось бы весьма ощутимым ударом.
– Все может быть, - рассуждал Конни, - Знавал я таких, как этот Донат. Им бы только землицы заполучить, да побольше. Для того только и женятся, я точно знаю.
Швофке подскочил, словно его током ударило :
– Расскажи-ка ему про это! Как ты ему все это объяснишь?
Да, утешили они меня!..
Я поднялся с полу, чтобы не услышать еще чего-нибудь похлеще.
– Ну чего вы, чего?
– спросил я.
– Она знала, зачем живет. И мне было с ней хорошо.
Вы оба и понятия ни о чем таком не имеете.
Взглянув мне в глаза, Швофке перепугался.
– Грех так говорить!
– воскликнул он, хотя вовсе не был верующим.
Но мне уже было все равно. Внутри у меня что-то перегорело.
– Меня ее смерть не потрясла. Ни слезинки не пролил. Сами видите. Разве я плачу?
– Да ты успокойся, успокойся!
– увещевал меня Конни.
– Ведь они оба незаконно имели оружие, и Хильнеру за это...
– А, бросьте!
– перебил я его.
– Причина в том, что люди забрали обратно свои доли. От нее просто ничего не осталось вот она и кончилась.
– Но ведь не физически же - воскликнул Конни.
– Не физически!
И он начал сбивчиво объяснять, что физическое уничтожение не может быть "основным методом революции".
Что я тогда во всем этом смыслил - "революция", "физическое уничтожение"...
Они оба так растерянно глядели на меня, что я даже рассмеялся. И чтобы им не гадать и не ломать попусту голову, я объяснил:
– Больше всех получил от нее я. Мне больше всех перепало. От нее я узнал, как жили люди в незапамятные времена и каково это - чувствовать свою связь с ними.
У нее этих самых чувств было навалом, и все мне достались...
Конни многозначительно уперся взглядом в глаза Швофке, а пальцем молча ткнул в мою сторону, словно говоря: гляди-ка!
Тоже ведь одна из форм революционных преобразований, а поди разберись!
Когда до меня дошло, что они одобрительно кивали лишь для того, чтобы я успокоился, я ушел домой, в свой барак.
Наши каморки уже отошли к соседям- они занимали теперь весь дом, а то раньше дышать было нечем: Карлу нужен был воздух. Вероятно, он лежал за стеной, потирая больную шею, и вдыхал больше воздуха, чем раньше. Соседи были бы только рады, если бы я куда-нибудь перебрался. Они хотели первым делом сломать кухонную перегородку: кухня стала бы просторнее, и во все комнаты был бы проход.
Я быстро собрал свои пожитки. Их и былото кот наплакал. Тренировочный костюм, застиранные нижние рубашки, носки, непромокаемая куртка, сандалеты, брючный ремень и "Антология немецкой поэзии", составленная Фердинандом Авенариусом - "ревнителем чистоты искусств", как там значилось. Амелия не то забыла, не то намеренно оставила у меня эту книгу-может, как опору и руководство: для жизни, весны, ночи, свадьбы и смерти-такие в ней были разделы.
Еще по Берлину я знал, что дворник должен следить за чистотой в домах и дворах.
Это было понятно. Но что делает этот "ревнитель чистоты"? Следит, чтобы не замусорили искусства, что ли? Ну и дерьма навертели, скажу я вам! Что этот ревнитель - драит шваброй чувства? Или каждое утро протирает до блеска веселье и радость, а часам к десяти выметает горе и боль, так, что ли?
Ага, тут пропечатано, почему и зачем он собрал воедино все эти вирши про жаркое лето или там про любовь и тоску.
Все это должно "служить углублению духовной жизни", как он сам пишет в предисловии. "Поэтому, хотя ясноглазый юмор и улыбается со страниц этой книги, я оставил за ее пределами пустое зубоскальство и постарался, следуя выражению Геббеля, "воздать должное страданию". Не приукрашивать горе и боль, не подслащивать их сентиментальными банальностями, а заставлять их служить проявлению всего лучшего, что есть в человеке, - не в этом ли высокий долг поэзии..."
Обхохочешься, право слово, живот надорвешь!
Так и нe получилось из Швофке настоящего бургомистра.
Веселая, скажу я вам, вышла история.
Давно я так не ревел, как тогда.
17
Потом рассказывали, будто после этих событий я прославился на весь район. Да только прославился-то вовсе не я. Нас вечно путают. Так получилось потому, что Конни тогда же заявил, будто я в этой стычке вел себя молодцом и чуть ли не спас его, а еще потому, что неделю спустя я и впрямь уехал из нашей деревни.
Все это вполне вязалось одно с другим.
Но уехал я потому, что деревня эта мне опротивела и вообще белый свет стал не мил я всерьез подумывал о том, чтобы забраться куда-нибудь в чащу и подвести черту. Правда, я этого так и не сделал. Мне просто не дали. Учебный план в Лёвенклау был насыщен до предела и полон оптимизма.
И все же сельским хозяйством я никогда потом всерьез не занимался. Думается, душа у меня к нему не лежала.
И сейчас еще, стоит мне попасть в какую-нибудь деревню, увидеть крестьянские домики в тени деревьев и услышать шум ветра в кронах, я останавливаюсь посреди улицы, и на память приходит всякое, чего никогда и не было, - например, чувства, до которых никому, кроме меня самого, нет дела и которых никому не понять.
Недавно я - впервые после стольких летпобывал в Хоенгёрзе. Раньше не мог, сперва нужно было определить свое место в жизни.
Когда я шел от почты к пруду-хотелось еще раз пройти весь этот путь, мне повстречался старик с тележкой. Высокий такой старик в короткой, не по росту, куртке.
Тележка его была доверху нагружена свекольной ботвой. Руки старика торчали из рукавов, словно вилы. Орава ребятишек роилась вокруг нею, то и дело толкая тележку, отчего часть листьев сваливалась на землю. Старик каждый раз останавливался, молча ковылял обратно и подбирал листья каждый в отдельности. Годы так согнули его, что он почти и не нагибался. С детьми он не разговаривал-как и прежде, гордость не позволяла. А может, их для него как бы вовсе не существовало, может, он давно уже отрешился от "всех этих нынешних" и полностью замкнулся в себе.