Духов день
Шрифт:
Плачьте, детушки, в голос, милые. О грехах сугубых, о мерзостях. О прелестях и о дерзостях. О скоморошестве, о деторожестве. Мать Обида - плачея, живя на кладбище всех оплачет. Всем обиды хватит.
Вот мои Страды-Похождения братьям радостным в утешение.
Родился я под городком Орлом, где что ни двор, то мурло, где чуть что - за горло.
В те годы еще царь Петр последние годы царствовал, уже не лютовал, успокоился.
Приписан я был к крестьянскому сословию. Сызмлада пристану к мамке: что, да как да зачем, да почему, а она меня ухватом в лоб. "Поди вон, тля".
Сама зобата, что ни год брюхата, она родит, плоды мрут, мы их носим в отхожее место, а ночью ей батька вдует нового, она утром плачет, ничего не хочет. Пол из земли убитой, а мы по земле ползаем в дерьме, орем. Много нас, все село - Селивановка, ну и мы таковы отродясь, Селивановы жители.
Вырос я, не смог, поехал батька на базар торговать пенькой, я на сани приладился, а как глаза отвели от меня, так ушел от жилья.
Никто и не заметил утраты - братья вечером лишнюю плошку толокна съели и спать повалились.
Стал я путешествовать по Орловщине и во Мценске и в Знаменске, и в Корсакове отличился любопытством и трудолюбием.
В церквах ночевал. Дьячку луковицу поднесу или цыпленка краденого, он меня в книжку тычет носом, учи, коль хочешь "Аз... Буки... Веди...".
Я за науку на дьячка дрова колол, сено ворошил и за женкой его окоренок ночной выносил, а грамоте обучился. За два года все Писание Святое от доски до доски наизусть выучил.
И вошло мне в голову мечтание, будто заноза под душу, окаянен стал, ни пить ни есть, ни спать не мог, все по улицам слонялся без дела, ворон считал, зачем они такие, вороны, глазок черный, перо серое, смысла нету, а летают. Стал водочку попивать, добрых людей побивать - зачем летать не хотят, от лени вся тяжесть, от бессмыслия. Ушел я в город Ливны, стал плотничать помаленьку, научился избы рубить, амбары, сараи.
Скамьи да столы на заказ делал, и лари и поставцы. В воскресение грешил работой - резал игрушки детские, раздавал сиротам, иной раз возьму кряж, вырублю человека - а потом одним топором придам ему черты кого ни есть из горожан, поставлю при воротах - все смеются. Раз пришел вздор - самого себя вырезал, как есть, выставил к остальным, так проезжий полячок купил у меня за большие деньги того болвана и в Краков увез.
А деньги мы с артелью пропили.
Лучше всех удавались мне птицы - не простые птицы, заговорные на великое счастие, есть хитрость одна, тельце той птицы из липовой чурки нужно уметь за семь ударов высечь, иначе не будет счастья, а просто деревяшка. А потом уж баловался, мастерил крылья сквозные узорчатые и хвост веерком.
День за днем, работа ладилась, но вот ставим дом, а я думаю: взойдут молодые на новоселье, станут детей рожать, заскотинятся, освинеют, мужу на зиму тулуп, женке бусы да белочку на воротник подавай, а там внуки, а там оброки, и лодку конопатить надо, и куму долг вернуть, и коптильню подновить, и на торг свезти а там скука смертная... Никто лететь не хотел со мной. На смех поднимали. Ослепли что ли - вы рыла-то от земли поднимите, гляньте, вон - колокольня на площади верхушкой облака ловит, птицы носятся, пух тополиный, дожди косые...
Разве не для высокого лёта человека из утробы на муку мамка родит, первого, пятого, сотого?
Свел я знакомство с Ливенским попом Андроном, крепкий человек, всем хорош, только водочку любил. Так под водочку и побратались с ним. И поведал я ему о летании.
Поп Андрон по сторонам оглянулся, чтоб доносчики не подслушали, опрокинул полштофа за раз и по плечу меня хлопнул:
– Лети, чертов сын. А я тебе тайно помогу.
Поселил меня в подклети. Попадье сказал, что дальний родственник приехал гостевать, пусть не лезет. Вместе со мной доски на колокольню по ночам таскал, разрешил поставить там настил для летания, и мастерскую обставил, кожи мы с ним сами в рядах покупали и потребные для каркаса рейки. И огарки свечные из церкви все мои были, хоть всю ночь напролет работай, никто на высоте не заметит. Приносил мне поп Андрон книги печатные, из церковной вивлиофики, а там все сказано про разное, как звезды ходят и как бабы родят, и как солнце светит, и как львы деревянные на цареградском престоле лапы поднимали и чревно рыкали.
Очень я таких львов хотел для архиерейского кресла в церкви сделать, уж и трубы нашел и позолоту, но поп Андрон сказал, что жирно будет архиерею львов мастерить.
Зато сделал я безногому барину самобеглую коляску с прикрасами, тот купил за большие деньги, нахвалиться не мог, всюду, где хотел, разъезжал правил рычагами, женился, говорят, на молоденькой барышне.
За те деньги и справили мы с попом Андроном крылья мои. Я не глуп был, хоть и молод, шею ломать не хотел, водочку бросил почти, бродил окрест по Кальмиусскому и Муравскому шляху, готовил полет. Отмечал места, где коршуны парят, искал по высотам воздушные течения, подбрасывал семена одуванчика и перышки, пусть летят, а я в тетратку зарисую, по каким дугам они летят. И так весело мне становилось от их легкости, что походил я на безумца, аж приплясывал. За стрекозами следил - как они зависают над водами и уносятся.
Легче всего пушинки мои взлетали там, где река Сосна в реку Ливенку впадала - а мне то и радость - ведь именно туда моя колокольня глядела.
Раз после дождя подошла ко мне девка - гусепаска, Алёнка, сказала:
– Блажной, а блажной, погадай мне на перышках.
А я ей отвечаю:
– Я не гадаю, я летаю.
А она мне целое решето перышков назавтра принесла и отдала запросто. Стала со мной перышки пускать. От гусака подохлого, она мне крыло подарила. Я крыло это сгибал-разгибал, и решил, что нельзя его как у птицы делать, нужно чтобы прочно были скрепы запаяны и ремни затянуты, чтобы ловили крылья ветер, как в орлином парении.
Я рассказал Аленке про летание.
Она про летание, не хуже попа Андрона поняла, зарозовела вся, подолом прикрылась:
– А склепай, Кондрат, железного орла, улети со мной в тридевятое государство, там мы детей родим, а наши дети летать будут, и мы с ними полетим до старости.
Вышел грех. Спал я с ней ясным днем. Катались в обнимку на рассыпанных перышках, убежало под гору решето. Обещала ждать. Встала, одевалась, плыли у нее над головою тополиные пушки - горели на солнце. А я в тетратку записывал, как они летят.
А на Первый Спас, на бабьи Прощевины, все грехи бабьи отпускаются, какие ни есть, я решил лететь.
Поп Андрон мне на посошок налил красного, повесил на шею на цепке наперсный крест самоцветный, поцеловал в обе брыли и сказал:
– Лети, Кондрат.
Как крестный ход пройдет, колокола грянут, так ты - давай.... Или если хочешь, я за тебя полечу, я поп такой, мне терять нечего.
Отказался я, решил, сам полечу.
Пошел крестный ход, закачались хоругви, сверху все видно, ничего не страшно. Пристегнул я на плечи лямки, крылья по доскам проволок, жилы и упружины проверил - хорошо. Перекрестился. Прыгнул.
Никого не слышал, слышал только, как завизжала Аленка в толпе и упала на руки чужие.
Никого не видел, видел только, как поп Андрон сел и лицо пятернями закрыл, а потом рясу подобрал, и побежал, как мальчик по площади, в небо перстом тыча, заревел
– Глядиии! Мой плотник летит!
Подняли меня ветры и повлекли.... С волны на волну, с глотка на глоток.
Кровли, древеса, сады, кресты, заборы, луга, озера, реки - все закувыркалось. И вдруг - ничего не стало, одно небо глотком ледяным. Стаю голубиную мальчик гонял шестом с крыши - так я сквозь них летел и различал каждое перышко - они серебром отливают, вы такого не видели, как клинки татарские блещут, так становится стая по ветру. И лечу я и кричу и слезы по щекам хлещут, крылья мои - вольные, вот оно летание великое. Вот она молитва полетная. И крылья мои гудели, и ветры ловили в ладони голые, и от солнца заболела голова, потому что солнце вровень со мной летело, хотело проглотить, но помиловало меня светило, обласкало. Земля приблизилась во стремлении, река сабельным лезвием полоснула. Ай, как близко.