Два года на палубе
Шрифт:
Ветер продолжал оставаться довольно слабым, и нас всех отправили на мачты снимать чефинги [73] . Баттенсы, оплетки, маты, кожи и всякого рода клетневина полетели вниз, оставив такелаж чистым и аккуратным. И наконец все завершилось покраской трюм-стеньг. Меня послали на фок с ведерком белил и кистью, и я обработал стеньгу от клотика до огонов бом-брамсельного такелажа. К полудню мы совсем заштилели у «внутреннего» маяка. С Хингэма доносилась пушечная пальба, как объяснил нам лоцман, — по случаю происходившего там смотра. Судя по всему, у нас было мало надежды стать на якорь до наступления ночи. Около двух часов от веста слегка задуло, и мы двинулись в лавировку против ветра. Одновременно с нами в том же направлении шел какой-то бриг, и мы попеременно расходились с ним на встречных галсах. От двух до четырех как раз подошла моя очередь заступить на руль, и так я отстоял свою последнюю вахту у штурвала; в общей же сложности мне пришлось управлять нашими двумя судами почти тысячу часов. Начавшийся тем временем отлив замедлил наше продвижение, и вся вторая половина дня ушла на то, чтобы выйти на траверз «внутреннего» маяка. Мы видели несколько судов, выходивших из порта, и среди них большой красавец корабль с выровненными реями. Он пронесся мимо нас с попутным ветром, как скаковая лошадь, и матросы на его реях проворно выстреливали лисель-спирты. К закату ветер стал порывистым и временами крепчал так, что лоцман велел убрать бом-брамсели, но тут же стихло и, желая привести нас в порт до усиления отливного течения, он был вынужден снова поставить их. Чтобы постоянно не гонять людей вверх-вниз по вантам, на каждом марсе оставили по человеку, чтобы отдавать или убирать парус по команде. Я занял свое место на фок-мачте, и пока мы шли между Рейнсфорд-Айлендом и крепостью, раз пять ставил бом-брамсель. На одном из галсов мы настолько приблизились к берегу, что казалось, будто строения рейнсфорд-айлендского госпиталя, его красивые гравийные дорожки и зеленые лужайки лежали под ноками наших реев. Проход здесь так узок, что наш бом-утлегарь проплыл над самыми стенами внешних укреплений острова Джордж; одновременно мы имели возможность удостовериться в господствующем положении фортов: «Элерт» три или четыре раза поворачивался к ним бортом, так что хватило бы одной пушки, чтобы разнести нас на куски.
73
Защита от перетирания.
Все мы жаждали войти в гавань еще до темноты и сегодня же перебраться на берег, однако отлив все сильнее препятствовал нам, почти не давая возможности двигаться вперед. Лоцман приказал взять якорь на кат и, сделав два длинных галса в бейдевинд, благодаря чему мы оказались на рейде с подветренной стороны крепости, взял марсели на гитовы и отдал якорь, который впервые после отплытия из Сан-Диего — то есть через сто тридцать пять дней — коснулся грунта. А через полчаса мы уже стояли в бостонской гавани с аккуратно скатанными парусами. Наше долгое плавание завершилось. Нас окружала знакомая картина. Город окутался темнотой, и в окнах засветились огни. В девять часов послышался знакомый перезвон колоколов.
Едва мы кончили скатывать паруса, как очаровательная прогулочная яхта подошла к нашему борту, и младший партнер фирмы, владевшей «Элертом», мистер Хупер, прыгнул на борт. Я был в это время на крюйс-марса-рее и сразу узнал его. Он подал капитану руку и спустился в каюту, а через несколько минут вышел опять на палубу и спросил у старшего помощника обо мне. Последний раз, когда мы виделись с ним, я был в костюме гарвардского студента, и теперь он не мог скрыть своего удивления при виде спустившегося с мачты загрубевшего парня в парусиновых штанах и красной рубахе, с длинными волосами и лицом, темным, как у индейца. Мы пожали друг другу руки, после чего мистер Хупер поздравил меня с возвращением и отменно здоровым видом. Он тут же присовокупил, что все мои друзья тоже в добром здравии, ибо всего несколько дней назад он разговаривал с кем-то из нашего семейства. Я от души поблагодарил его за эти известия, тем более что я сам не решился бы спросить об этом.
Капитан отправился в город на яхте вместе с мистером Хупером и оставил нас еще на одну ночь на судне. Подходить к причалу мы должны были с утренним приливом с лоцманом на борту.
Все уже настолько почувствовали себя дома, что за ужином почти никто не притронулся к нашим обычным сухарям и солонине. Многие, особенно те, кто впервые ходил в плавание, едва заснули. Что касается меня, то по какой-то необъяснимой перемене настроения я испытывал совершенное безразличие ко всему окружающему. Год назад, когда мы таскали шкуры, одна мысль о том, что через двенадцать месяцев я снова увижу Бостон, вызывала во мне невероятно сильное волнение. Но теперь, когда я оказался здесь наяву, то почему-то не испытывал тех чувств, которых ожидал, а вместо них наступила полная апатия. Нечто подобное рассказал мне один матрос о своем возвращении домой после первого плавания на Северо-западное побережье, длившегося пять лет. Он покинул дом мальчишкой, и когда после стольких лет тяжелой жизни они вышли в обратный рейс, то волнение не позволяло ему ни говорить, ни думать о чем-либо другом, как о возращении на родину, о том, как он перепрыгнет через борт и побежит домой. Но когда судно ошвартовалось у причала и распустили команду, он тоже совершенно неожиданно потерял интерес ко всему окружающему. Спустившись вниз, он переоделся, набрал воды и не спеша умылся; затем еще раз перебрал вещи в сундучке, набил трубку и закурил. Оглядывая кубрик, в котором он так долго жил и где теперь, кроме него, не было ни души, он ощутил настоящую тоску. И лишь когда его брат (узнавший о приходе судна) пришел за ним и рассказал обо всех семейных делах, он смог направиться к дому, который столько лет оставался для него недостижимой мечтой. По всей вероятности, долгое ожидание чего-либо сопровождается таким нервным перенапряжением, что когда желаемое исполняется, то в человеке словно что-то цепенеет. Так же случилось и со мной. Быстрое продвижение судна, открывшийся берег, заход в гавань и знакомые картины до крайности возбудили мой ум, а затем абсолютная неподвижность окружающего, когда уже нечего было больше ждать и не надо было исполнять никакой физической работы, повергли меня в состояние тупого безразличия. Но на следующее утро, когда наверх вызвали всю команду и мы занялись уборкой палубы и приготовлениями к швартовке, а также стали заряжать пушки для салюта, мои тело и душа вновь пробудились от сна.
Около десяти часов потянул морской бриз, лоцман дал команду сниматься, матросы стали на шпиль, и под протяжное «Пошел!», разносившееся по нашему судну в последний раз среди безлюдных холмов Сан-Диего, якорь вышел из воды. Попутный ветер и прилив подхватили судно, и оно, неся бом-брамсели и трюмсели, с развевающимися кормовым и сигнальными флагами и вымпелами, под грохот пушек быстро и аккуратно подошло к городу. Около самого причала мы легли в дрейф, отдали якорь, и не успел он еще коснуться грунта, вся палуба заполнилась людьми: таможенниками, торговцами, частными лицами, наводящими справки о своих знакомых, всевозможными «отиралами» и, конечно же, посыльными бординг-хаузов, торопящимися не упустить клиентов. Ничто не может сравниться с любезностью этих людей и тем вниманием, которое они оказывают вернувшемуся из долгого плавания матросу. Двое или трое хватали за руки и уверяли, что хорошо знают меня, так как я жил у них раньше, и теперь они страшно рады моему возвращению. А вот и их визитные карточки, а на набережной уже ждет тележка, чтобы отвезти мои вещи. Они охотно помогут перетащить сундучок на берег, а если на судне случится какая задержка, то можно принести бутылку грога. Мы едва отделались от них, когда надо было лезть на мачты убирать паруса, теперь уже в последний раз. После этого оставалось лишь завести швартов на берег и стать к шпилю. С песней, которая разбудила половину Северной стороны, мы подтянули судно к причалу. Колокола на городской башне пробили час как раз в тот момент, когда вокруг битенгов был заведен последний шлаг швартового троса и команда распущена. Через пять минут на нашем добром «Элерте» не осталось ни души, кроме старика сторожа, присланного из конторы.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Два года и целая жизнь
«Я не видел города прекрасней, чем Петербург. Он намного превосходит Париж и по ширине улиц, и по изяществу жилых домов, которые большей частью построены из кирпича, а сверху оштукатурены так, что выглядят каменными» — так в 1781 году писал домой секретарь Фрэнсиса Даны, первого американского посланника в России. Хотя официальной аудиенции у Екатерины II Фрэнсис Дана не удостоился, однако начало дипломатическим отношениям между Россией и США тогда было все-таки положено, и, кто такой Фрэнсис Дана, у нас знали и помнили.
А в следующем столетии, в 1840-х годах, на страницах русских журналов можно было встретить имя его сына Ричарда Генри Даны, поэта-романтика.
Однако самый знаменитый представитель того же семейства — Ричард Генри Дана-младший (1815—1882 годы) — остался у нас практически не известен. Это и был внук посла, сын поэта, автор книги «Два года на палубе» (1840).
Книгу Даны литераторы-историки называют иногда путевым дневником, иногда — романом. Сейчас подобные произведения относят к художественно-документальной прозе, полагая, что в этом жанре литературы все должно быть достоверно и в то же время преображено, обобщено по законам творческого вымысла. Установить, так ли было на самом деле, как описано в книге, уже едва ли возможно: возвращаясь из плавания, Дана потерял свои дневники. Это, собственно, и побудило его воссоздать картину морских странствий, которая была признана в своем роде классической.
Вот как сложилась судьба автора и его книги. Ричард Генри Дана-младший, ушедший в плавание простым матросом, принадлежал, как мы уже упоминали, к американской элите. Можно также добавить, что за его плечами насчитывалось пять поколений, не только носивших то же имя, но живших все на той же земле — в так называемой Новой Англии, в штате Массачусетс, в Кембридже, где находится Гарвард, старейший американский университет. Английская колонизация Америки началась, как известно, с юга, а здесь, на северо-востоке, обосновалась эмиграция преимущественно идейная — люди, покидавшие Старый свет по соображениям духовным, прежде всего религиозным, которые были тесно переплетены с интересами общественными и политическими. Чего же здесь искали пилигримы, по крайней мере те из них, которые, подобно Дане, гордились своей принадлежностью к Новой Англии и своими глубокими корнями в американском, новом Кембридже? Уже сами эти географические названия отображают их основные помыслы — создать улучшенную копию их исконной родины. Идеал, чреватый, прямо скажем, глубокими противоречиями. Дана-младший, представитель шестого поколения обитателей Новой Англии, испытал это на себе. Свою жизнь, несмотря на литературный успех, он считал неудавшейся. Ведь свою книгу «Два года на палубе» он написал в ранней молодости как бы между прочим, а стремился главным образом к деятельности государственной, дарованной ему, можно сказать, по наследству. А его, потомственного лидера, оттесняли в сторону, укоризненно или насмешливо именуя «аристократом».
Хорош «аристократ» (сердился в ответ Дана), который два года прослужил палубным матросом, хорош «аристократ», который выступал в защиту рабов, хорош «аристократ», у которого, наконец, нет ни состояния, ни привилегий! Так оно и было в действительности — плавал матросом, защищал беглых невольников, не имел больших владений или состояния, а также привилегий. Привилегий не было, но претензии оставались. Как говорили о Дане злые языки, «прослужил два года матросом, а потом всю жизнь провел в закрытом клубе, предаваясь воспоминаниям в избранном кругу друзей». Это, конечно, преувеличение хотя и реальной, но парадоксальной ситуации, в которой оказались «отцы Новой Англии», а также их потомки — вдохновители войны за независимость. Они же, по существу, не хотели порывать с Англией, желая видеть свое государство устроенным по британскому образцу, где «истинным джентльменам» жилось бы удобно и хорошо. Вот почему колыбель Даны, Новая Англия, сыгравшая на заре американской революции действительно ведущую роль, со временем все больше становилась своеобразной провинцией, хотя и высокоразвитой, однако отъединенной от основной массы столь пестрого американского населения.
Круг друзей Даны был поистине исключительным. Это определялось его принадлежностью к особой среде. Кто был секретарем его отца? Сын Джона Адамса — вице-президента, а потом и президента Соединенных Штатов. Адамс-младший сам со временем стал президентом, а Дана-младший дружил с его сыном, послом. Где учился Дана? Конечно же, в Гарварде. Его соучеником был Оливер Уэнделл Холмс, врач и поэт, отец Оливера Уэнделла Холмса-младшего, будущего генерального судьи США. С кем породнился Дана? Со своим непосредственным и многолетним соседом по Кембриджу — с Лонгфелло. Дочь знаменитейшего американского поэта вышла замуж за Ричарда Генри Дану-третьего. Этот круг так и именовали браминами — «высшей кастой». Сознание кастовости им, безусловно, было свойственно, и настолько, что Дана уклонился от встречи с приехавшим из-за океана Диккенсом, ссылаясь на то, что: «Уж чересчур все хотят с ним познакомиться». Ведь брамины из Новой Англии держались особняком, хотя и участвовали в распространении идей свободы и демократии.
И было бы исторической ошибкой не воздать должное их гражданской, просветительской деятельности. Но если мы зададимся вопросом, почему же в России Дану в свое время все-таки не заметили, то одной из причин, быть может, был некоторый снобизм, иначе говоря, высокомерие, некая стерильность его великодушия. Дана числится среди основателей целой группировки, призывавшей к освоению «свободных земель». Однако сам вдохновитель в этом освоении не участвовал и фактически не представлял себе, какая то была кровавая мясорубка. Действительно, выступавший в защиту невольников Дана только пожал плечами, когда Линкольн опубликовал свою Прокламацию об освобождении рабов. Прокламация показалась ему неясной, половинчатой, и она такой и была, но все же это был политический документ громадного практического значения. А что сделал сам Дана, когда уже после одержанной победы его привлекли к расследованию дела Джефферсона Дэвиса, президента Конфедерации южных штатов? Дана посоветовал дела не поднимать, и крупнейший государственный преступник так и не был судим. Вот что всерьез имелось в виду, когда Дану-младшего, как и других новоанглийских браминов, называли «аристократами»: их идеалом была некая сословная благоустроенность, мыслимая по тем временам и нравам разве что для людей, имевших возможность собираться каждую субботу в одном из «лучших домов Бостона» (или соседнего с ним Кембриджа, штат Массачусетс).