Двадцать писем Господу Богу
Шрифт:
– Ты гений бизнеса человеческих отношений, – часто говорила ему Марта. – Твоя прибыль с оборота самых прожженных акул капитализма заставила бы лишиться ума!
Он действительно в жизни почти не служил. Когда совсем уж не было ни копейки, принимался делать ремонты: он любил красить, он нахлобучивал на голову газетную панамку и, как правило, поселяясь в ремонтируемой квартире на недельку-другую, а то и на месяц, чудесно проводил время, купаясь, словно кисть в банке с краской, в своей независимости и свободе. География его ремонтов впечатляет: он глядел из окна ремонтируемой квартиры на Манхэттен в лучах заходящего солнца, на зеленые воды Тибра, на Биг-Бен. Он перечитал в этих квартирах кучу занимательнейших книг, воссоздавая в воображении характеры и причуды хозяев квартиры, перепринимал целые стаи загадочных незнакомок, пересмотрел множество телевизионных программ. Ремонтируемая квартира казалась ему идеальным местом для жизни – маленькое путешествие в мир, в котором тебе ничего не принадлежит и которым ты можешь воспользоваться за умеренную плату, которую выплачивают тебе же. Когда действительно нужны были деньги, он продавал подаренные ему картины. Он был счастлив и свободен, поскольку у него было все, и это все не являлось при этом его собственным.
Также все было и теперь: чужая-его квартира, чужая-его Марта, чужой-его город. Он много любил, но любил не как хозяин, и мир преподнес ему за это множество подарков: наверное, именно такая любовь ему, миру, и приходится более всего по вкусу.
Позавтракать он не смог, точнее, не осмелился. Он боялся, что еда усилит тяжесть, которая с утра заявила о себе, проведя четкую границу между им и миром.
Он выпил немного настойки из трав и решил все-таки выполнить Мартин завет и позвонить в Москву.
Он долго колебался, прежде чем набрать номер, думал, кому звонить: тетке, которую он обожал, которая вырастила его, своей совершенно сумасшедшей тетке, презиравшей людей и обожавшей безумной любовью детей и животных; или матушке, трепетавшей перед своим «дядей Славой», матушке, содержавшей его всю жизнь и обожавшей показываться с ним на людях. Он стал набирать теткин номер. У нее было, как всегда, занято.
Тетка позволяла ему все и все прощала. Когда к нему семилетнему приходили друзья, он усаживался за стол и командовал:
– Принеси-ка нам, тетка, то, принеси-ка нам, тетка, се!
Она играла с ними в официантку и спрашивала:
– Чего еще изволите заказать, молодые люди?
Когда она выходила, он говорил дружкам:
– Она слушается меня во всем.
И они ему завидовали.
Она давала ему сколько угодно денег, позволяла ему делать что угодно, и он пьянел от этой свободы. Однажды, ему было лет двенадцать, он вошел в ее комнату совершенно голый, размахивая пиписькой, и она смеясь тут же сказала кому-то по телефону:
– Вот мальчик вошел в комнату и пиписькой размахивает.
Вместе они хохотали до упаду, они были сообщниками во всех делах. Ей он рассказывал все и она ему тоже – про то, например, что она была первоклассным математиком, но ее дубиноголовые, как она выражалась, коллеги не выносили ее. Она была очень красивой брюнеткой с вьющимися волосами, и он знал ее взрослые секреты. Как правило, у нее было два или три любовника одновременно, причем длились такие диады или триады годами, и никто из участников и не подозревал ни о чем. Он знал, что и кому нужно соврать по телефону, выручал ее, когда случались накладки, в четырнадцать лет уже знал все про взрослые отношения, кто кем манипулирует, как нужно искать в мужчине слабину и сажать его на комплекс, как на крючок. Он знал, что общение – психотерапевтический акт, что любовь – это когда люди находят друг в друге идеальных психотерапевтов. Среди теткиных любовников было много знаменитостей, она часто ходила по ресторанам и театрам, но его она обожала больше всех, его и своего сиамского кота скверного нрава, который гадил где попало и кидался на людей. Потом у нее завелся и огромный беспородный пес, который стал третьей ее жизненной страстью. В комнате ее царил жутчайший бедлам, она спала вместе со своими животными, кот на голове, пес под боком, и мальчик твердо знал, что ради него она может отменить любое свое свидание и любой свой план. Хотя планов у нее не было никогда, вся ее жизнь была воплощенным хаосом, она всюду всегда опаздывала, все теряла, одежда на ней рвалась и протиралась до дыр в считанные месяцы. «У меня даже шапочка на голове протирается», – шутила Тетка-Колготка, как он называл ее, когда был маленьким.
Он воспринял множество ее уроков, и от сверстников всегда добивался, чего хотел, да и от взрослых тоже. Тетка-Колготка была в восторге, когда он «залечил классную руководительницу», притащив ей на следующий день после того, как она его выгнала, самолично купленный букет цветов. Классная рыдала, он же праздновал победу.
Тетка часто ссорилась из-за него с бабушкой, строгой, неприступной, властной, имевшей твердое понимание того, что надо и что не надо, и изо всех сил воспитывавшей его. Часто, когда он делал что-то не так, тетка мчалась в его комнату и предупреждала:
– Внимание! На горизонте бабушка с большой пилой!
– Понятно, – отвечал он – на лице святая невинность – и садился, как паинька, за стол делать уроки.
А если что, он говорил бабушке – в шутку, конечно – чтобы она занялась теткой, вон, мол, у нее и раскордаш, и работа не сделана.
– Тетку твою поздно воспитывать, – отрезала бабушка, – а с тобой еще не все потеряно.
Когда она «занималась пропилкой», он изображал на лице скорбь и раскаянье (и то, и другое они отрепетировали со своей сообщницей), но всегда думал о своем, и, если представлялась возможность, перемигивался с теткой так, чтобы не видела бабушка.
Как-то летом, когда ему было лет пятнадцать и по нему уже сохли девки – он был высокий, стройный, загорелый юноша с модной стрижкой (стригла его всегда мама) – тетка приехала навестить его в санаторий. Он сильно вырос за лето, и, когда он обнял ее, ее голова уткнулась ему в плечо. Он сказал ей тогда: «Господи, какая же ты маленькая стала, тетка!» – и тетка вся залилась румянцем. Он помнил, что тоже тогда испытал какое-то волнение, какое-то пощипывание в носу. Они стояли так довольно долго, обнявшись, немного даже покачиваясь, и чувствовали, как ему кажется, одно и то же: чувствовали, что он вырос.
Теперь тетка жила одна. Она так ни разу в жизни и не была замужем. У нее было три собаки и четыре кота, и все три ее любовника состояли при ней, по-прежнему не подозревая о существовании друг друга. Она ходила с ними на прогулки, иногда, по воскресеньям, кто-нибудь из них вез ее в ресторан или на концерт, она жила как всегда, старела, не замечая времени, и на ее стене, как и много лет назад, висела детская фотография Ласточки – его сфотографировал отец, ему было года три, и он только что проснулся, нахохлился и с большой тоской глядел в объектив.
До тетки он так и не дозвонился, ощущение тяжести постепенно нарастало, но тяжесть – еще не боль, говорил он себе и, отхлебнув на кухне еще немного отвара, отправился дожидаться прихода Марты в кресле-качалке у себя в комнате. Он придвинул кресло к окну: картина все та же, только начинающийся дождь привнес в нее свое тревожное и многозначительное настроение. Улица была пуста, но грохот продолжался, в освещенных дневным светом окнах продолжалась работа. В воздухе чувствовалось электричество и напряжение, хмурость наморщенного неба. Он раскачивался в кресле и ждал Марту, ждал несколько нервозно, поскольку чувствовал, что есть какие-то новости, хотя он никак не мог представить себе, чего они касаются, хорошие это новости или плохие.
Он волновался.
Он вдруг почему-то начал вспоминать, как познакомился с Мартой. Это было на вечеринке у одного приятеля, там была толпа подвыпивших мужчин и женщин, и она сидела в красном облегающем свитере и мини-юбке, кажется, черной, вызывающе коротко стриженная, с яркой помадой на губах, и курила одну сигарету за другой. Их кто-то вполне пьяно представил друг другу, он заинтересовался и тут же начал мурлыкать вокруг нее, плести красивенькие рассказики о книжках, потом перешел на кино, говорил умности, резко посерьезнев после какой-то ее проходной реплики. А когда они говорили про Blow Up и она сказала, что не было в кустах покойника, он посерьезнел еще больше, а она ему подыграла и, словно утешая, потрепала рукой по плечу его присланного мамой из Голландии пиджака. Потом они стали говорить равнодушно, и, ощутив равенство в равнодушной беседе, вдруг замурлыкала она, внезапно приклеив к его имени уменьшительный суффикс. Потом, как только кто-то из старых друзей назвал его Ласточкой, она тут же взяла в оборот это имя, и произносила, словно лаская его языком. Он продолжал разговор, мысленно предаваясь созерцанию совершаемого ею перед ним стриптиза: она шикарно раздевалась в его воображении, рассуждая об Антониони, он уже ласкал ее бедра и пробегал кончиком языка по ложбинке позвоночника, он целовал низ ее живота, сжимая вытянутыми вверх руками ее груди, лаская кончиками пальцев соски. Ему вдруг показалось, что она прочла его мысли, и они пробудили ее, она медленно встала, докурив сигарету, и, ни с кем не прощаясь, пошла к выходу. Собственно, прощаться было бесполезно: кто блевал в уборной, кто спорил о судьбах России, кто обжимал в углу телку, которых обычно звали на такие сборища. Да их и звать не надо было: увидев веселую компанию в каком-нибудь элитарном кабаке, они сами подсаживались за столик и дальше преспокойненько со всей честной компанией шли «на хату». Так вот она, не попрощавшись, вышла из квартиры, а он пошел проводить ее. Боже мой, сколько таких провожаний оказывалось провожанием до кровати! Они шли молча, она, видимо, решала, хочется ей или нет познакомиться с ним «поближе», а он, уже распалившись, ждал ее решения. И она внезапно решила, и они начали медленно и опытно целоваться уже по дороге, у первых потухших фонарей, затем он страстно, но, опять же, очень умело смял ее в лифте, затем они оказались у нее дома, в крошечной однокомнатной квартирке на пятнадцатом этаже шестнадцатиэтажного дома, и он начал медленно и сладко раздевать ее прямо в коридоре, а она умело подыгрывала ему, поднимая руки, приседая, выгибаясь. Он, не раздеваясь, начал нежно целовать ее, абсолютно голую, только в серебряных кольцах и макияже. Целуясь, они неспешно перекочевали в комнату, где была кровать, горы пластинок на полу и на полу же – проигрыватель последней марки с колонками. Она, не отрываясь от поцелуя, включила музыку – он помнил, как сейчас, что это были сонаты Листа. Он опустился перед ней на колени, взял ее ножку в руки и стал целовать пальчик за пальчиком, потом провел языком по ступне, потом, столь же медленно, не спуская с нее глаз, принялся целовать еле ощутимыми, совершенно сухими поцелуями икры, обратные стороны коленей, бедра. Затем и она опустилась на пол и, не выпуская его губ из своих, начала его раздевать. Она медленно расстегивала пуговицы на рубашке, кнопку на джинсах, молнию, ее рука проскользнула ниже…