ЖАНРЫ

Двадцатый век Натальи Храмцовой
Шрифт:

Результаты, которые мы почувствовали сразу: перестала действовать уборная и не работает ванна. Потому что спускали туда всё подряд. (Да, у нас была ванна, и в баню я пошла с мамой, когда мне было лет десять).

На кухне было семь хозяек. Скандалов не было, было спокойно. Но когда говорят, что коммуналки жили как одна семья – это враньё.

Приток деревенских был такой явный, что даже в школе от девочки из семьи военного я слышала по отношению к другим: «Деревенщина!» (Даже детская аудитория это чувствовала).

Горожане жили тихо (обыватели они и есть обыватели): кто играл в преферанс, кто в шахматы. Все читали.

23 декабря 1997 года. Наталья Сергеевна – А.С. Бутурлину в Москву.

(…) Солженицына читала долго, с огромным интересом, но и злилась на него. Верующий человек, но милосердия – никакого, главное – его труды, ради того, чтобы их сохранить, рисковал жизнью и свободой таких людей, как Л.К. Чуковская… Любит Достоевского, а ведь тот риск, которому подвергал людей ради идеи не та ли самая «слеза ребёнка», которую нельзя пролить даже во имя счастья человечества! И ему никого не жалко, даже своих мальчиков. Прямо как ненавидимые им большевики.

Но люди шли за ним и рисковали – он был первым, кто заговорил так об их муках и муках миллионов своих сограждан.

(…) История русско-польской графини удивительна, спасение – чудесно. Господи, сколько же мы зла причинили не только своему, но множеству народов и ещё считаем, что нас кто-то должен любить. И ещё удивляемся: за что это Бог нас так наказывает? Нет в народе покаяния – правильнее, наверное, раскаяния, – наготове всегда оправдание: это не мы храмы рушили, кладбища разоряли, начальники были. И что иконы на растопку шли, не виноваты, в избах всё равно вешать не велели. И мужички, устав от грабежей барских усадеб, равнодушно поглядывали на поругание и Бога, да и своего брата-мужика.

И самое главное – ведь хотят назад, к равенству в нищете…

Я с этими «гражданскими мотивами» никогда не кончу. Злая иногда бываю, зря, конечно. Недавно была у меня старая знакомая, знала её прелестной девчушкой, жила в соседнем доме. Теперь Таня молодая, умная, весёлая жена талантливого математика князя А. Хованского, мама двух взрослых дочек и бабушка очаровательных внуков. Живёт то в Москве, то в Торонто, в Ульяновск приехала к маме. Среди оживлённого разговора обо всём – от внуков до М. Цветаевой – вдруг проникновенно сказала: «Как хорошо здесь!» Я: «Где? У мамы? У меня?» Таня, тихо: «В России».

Может быть, правда, что «большое видится на расстоянии»?

Спасибо, что вспоминали обо мне, слушая Б.Ш. Окуджаву. Он удивительно мой человек – поэт-бард-писатель. После его смерти я ясно поняла и почувствовала, что живу «чужой век». Ведь я много не понимаю, когда смотрю в «ящик» или слушаю радио. Самое главное – и понимать не хочется (…)

После «Телёнка» и «Записок об А. Ахматовой» (III том) переключилась на лёгкое чтение. «Королеву Марго» читаю с тем же увлечением, как 55 лет назад – под партой, на уроке химии.

(…) Конечно, друзья – это заслон от всяческой современной мерзости, и вы правы – новых уже не «завести». Старые уходят навсегда. Я когда-то радовалась, что вокруг было много близких людей лет на 20 моложе меня. Увы, большинство – изменились: идёт борьба за выживание, «лозунг» «возьмёмся за руки, друзья» – еле дышит. Хватило бы сил на обустройство собственного семейства. Я их не виню. Жалко просто. И вкусы, увы, меняются, и всё в худшую сторону.

Считаю, что сейчас волю к жизни, радость и утешение может дать только настоящее и вечное – нет Пушкина, нет Бенуа, Ахматовой, нет Ф.Г. Раневской и З.Е. Гердта, нет Окуджавы; живы Д.С. Лихачёв, А.И. Солженицын. И даже если они уйдут раньше или позже (умер же И. Бродский в свои чуть за 50!) – они будут с нами. Никто и ничто не отнимут, их нельзя купить, как газету или журнал!

Сейчас идёт цикл о Нобелевских лауреатах, жалею, что пропустила начало, а вот о Шолохове, Солженицыне и Бродском были очень хорошие. (Об Александре Исаевиче повторяли Радзинского).

Читаю подаренную книгу воспоминаний М. Козакова – правдиво, многое, в общем, интересно, но это такой антипод «Дневнику» Нагибина – с его безудержной злостью, беспощадностью (и к себе – в первую очередь!) и какой-то расхристанностью внутренней. Мне гораздо ближе Козаков. А талантливее Нагибин…

Ильенкова я тоже не читала, но рассказ о козе, которую собственноручно, палачески убивал «защитник русской природы» Леонов потряс. Теперь точно знаю, что ни одной его книги в руки не возьму – побрезгую. Дома, слава Богу, его произведений нет. А вот Ф. Панфёров, избивший солдата, не удивил. Он же как чукча из анекдота – «писатель, а не читатель». Его же читать невозможно, я литфак провинциальный, правда, но в лихие годы кончала, когда Панфёрова «велели» изучать. Три раза за «Бруски» принималась, но дальше 17-й стр. (там штамп библиотечный был) – не смогла. Он – тварь и хам, из тех самых, что «из грязи в князи».

А у меня сейчас хорошее и немного грустное настроение: приезжал из Москвы мой бывший ученик, очень не типичный для своего поколения 30-40-летних – увлечён хорошей бардовской песней, приходит ко мне на всю ночь с гитарой и поёт до «первых трамваев». Познакомила с Андреем моих приятельниц – Ляле за 60, Гале к 50-ти. И они его полюбили и слушали тоже до утра.

И ещё бывший ученик смутил и порадовал меня подарком, авансом к грядущему 70-летию: подарил магнитофон и 3 плёнки записей Окуджавы. Мне было неловко принимать такой дорогой подарок: после такого обычно женщине делали предложение, называемое в старину «гнусным», или вынуждали работать в «органах» либо в иностранной разведке. Нет, не предложил (…)

– Ссыльных было много. Причём, часто ссылали не в Ульяновск, а куда подальше. Помню, к нам приезжала из Мелекесса папина приятельница Татьяна Шмидт, которая была в какой-то партийной организации на льнокомбинате. И она папе в ухо шептала: «У нас сосланных полно…»

Говорят, что сюда был сослан наш преподаватель языкознания (в пединституте) Бескровный. Как можно преподавателя русского языка выслать за украинский национализм, я не знаю. Говорят, что выслали. Боялся он всего, совершенно смертельно.

Задолго до войны сюда был выслан доктор (сейчас бы его назвали психотерапевт, тогда называли просто гипнотизёр) Могул'a (даже фамилию запомнила). Пионервожатая моего братика (который был не всегда дисциплинированным), такая была Дуся Велина, ей надо было делать какую-то полостную операцию. А у Дуси было больное сердце, и к ней пригласили этого самого Могулу. Потом она была у нас дома и рассказывала, как прошла операция (мне было страшно интересно). Когда операция кончилась, она пришла в себя и спросила: «Я лежу в больнице, а когда же мне будут делать операцию? Вы знаете, я сейчас была в таком дивном саду, цвели все фруктовые деревья и был такой запах, что у меня даже голова чуть-чуть кружится. Ну давайте уже, режьте».

Он сидел у её постели, держал её за руку и тихонько рассказывал, как она входит в сад, как поют птицы… И рассказывал он ей это всё больше часа. Столько, сколько длилась операция.

Куда делся потом этот Могула, я не знаю.

Папа долго на меня не обращал внимания. Маленькую он меня жалел, если я плакала. Волновался, если я болела. Но я ему совершенно не была интересна. И вот очень хорошо помню… Мне девять лет. У нас топится печка, маленький диван стоит. И отец наизусть с увлечением читает моему брату Вадьке «Песню про купца Калашникова». Я тут верчусь со своими куклами и потом начинаю плакать. Папа взволнованно спрашивает: «Почему ты плачешь?» – «А мне их жалко». – «Кого их?» – «Обоих. Кирибеевича и купца Калашникова».

Поделиться с друзьями: