Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Двадцатый век. Изгнанники
Шрифт:

Немецкий экран осиротел, кануло в прошлое время великих триумфов «Куле Вампе», «Доктор Мабузе», «Метрополис» и «Безрадостный переулок».

Классическое немецкое кино приказало долго жить.

И вот тогда взошла звезда Лени Рифеншталь.

Карьера тридцатилетней посредственной актрисы и страстной спортсменки началась с «альпийских» фильмов — ни хороших, ни плохих, но все же «Буря над Монбланом» появилась в прокате даже в советской глубинке. Каждому творцу уготован звездный миг, распахивающий перед ним врата к успеху и славе, только надо не проглядеть его. Такое мгновение наступило для Лени Рифеншталь в 1935-ом, на съезде Национал-социалистической партии в Нюрнберге, где она сняла «Триумф воли». Помпезно-патетическая эстетика фильма была почти неотличима от многих советских документальных лент того времени, только с иной идеологической окраской: место Класса заняла Раса. В одночасье оказавшись в партийном фаворе, бывшая актриса разразилась новой серией фильмов, вершина которых — «Наш Вермахт» — стал культовым произведением, окончательно оформившим эстетические параметры нацизма. Лени Рифеншталь приняла активное участие в создании клише, ставшего государственным нормативом, — образа непобедимого германского воина, который впечатлял не мускулами, как какая-нибудь африканская горилла, а несколько женственной нордической красотой. Облик этого воина возбуждал национальную гордость, и никто не обращал внимания на тот факт, что ни сам фюрер, ни Геринг с Гиммлером, ни Борман такой арийской матрице не соответствовали. Тут и там среди партийной верхушки встречались напоминавшие эту модель красавчики, но, по слухам, большинство из них были нетрадиционной сексуальной ориентации.

Берлинская Олимпиада тридцать шестого года придала новый сильный импульс карьере Лени Рифеншталь — ее «Праздник народов» патетически восхвалял арийскую кровь. Правда, американский негр Джесси Оуэнс, легендарный олимпийский легкоатлет, завоевавший в Берлине золото в четырех дисциплинах, слегка затенил безграничное могущество и красоту белой расы, но, как известно людям творческим, тень лишь еще ярче подчеркивает свет. Колоссальный успех фильма, особенно среди нацистской элиты, вдохновил Рифеншталь на продолжение, и в 1938, почти на пороге войны, она начала работу над второй картиной дилогии «Олимпия» — «Праздник красоты».

Вот тут-то и наступил звездный миг Хильды.

Хильда была необыкновенно красива: молодая голубоглазая блондинка словно олицетворяла собой будущую немецкую мать здоровых немецких детей, типичную представительницу высшей расы — в точном соответствии с Матрицей. Ассистенты, норовя ее ущипнуть, нашептывали ей банальные комплименты, сравнивая голубизну ее глаз с чистыми скандинавскими озерами, гримерши знали красивую статистку в лицо и чмокали в щечку: «А вот и наша валькирия!»

Разве удивительно, что при такой внешности и популярности на нее обратила внимание сама создательница «Праздника красоты»?

— Как тебя зовут? — спросила Лени Рифеншталь и нежно провела пальцем по очертаниям ее губ.

Молодая женщина вспыхнула от смущения. Эта великая Рифеншталь — лесбиянка или просто проявляет материнскую симпатию? Впрочем, это неважно; гораздо важнее было то, что сбывалась мечта девушки из массовки: ее выделили из толпы, из безличной массы.

Она сглотнула, прежде чем ответить:

— Хильда Браун.

— Ты великолепна, Хильда. Ты то, что мне нужно. Дай о себе знать, когда вернешься из Парижа.

— Из Парижа? — удивленно переспросила Хильда.

Вряд ли кто-либо знал, почему Рифеншталь вдруг решила включить в свой «Праздник красоты» портретную серию стоп-кадров типичной немки на фоне Парижа. То ли кто-то внушил ей эту идею, то ли творческий инстинкт подсказал ей вероятность недалекого будущего. Неизбежность предстоящей войны витала в воздухе. В Мюнхене британский премьер Артур Невилл Чемберлен, про которого никто не мог с уверенностью сказать, ловкач он или идиот, уже обрек Европу.

Так или иначе, но фрейлейн Хильда Браун подписала контракт и получила аванс в пятьсот рейхсмарок, огромную для нее сумму, в обмен на разрешение без ограничений использовать ее фотографии в фильме, а также на страницах нацистской Der St"urmer — газеты настоящего арийца, как утверждала реклама.

5

Хильда шагала по бесконечным ступеням, ведущим к базилике Сакре-Кёр. Они не воспользовались монмартрским фуникулером, потому что на лестнице Вернера то и дело осеняли гениальные фотоидеи. Остановившись, она обернулась, поджидая своего нерасторопного кавалера, которому приходилось не только взбираться самому, но и тащить целую коллекцию фотоаппаратов и объективов. Министерство отказалось командировать в Париж его ассистента, экономя валюту, которая позарез была нужна Рейху. Наконец, Вернер ее догнал, пыхтя и утирая лоб, покрытый мелкими капельками пота.

— Ну как, наша маленькая куколка довольна? — задыхаясь спросил он. Хильда окинула Париж сияющим взглядом — словно завоеватель, которому предстояло овладеть этим городом, до горизонта затянутым тонкой дымкой. Эйфелева башня, Сена с ее мостами, остров Сите с Собором Парижской Богоматери, Обелиск на площади Согласия, церковь Мадлен были окутаны бледно-розовой вуалью, сотканной из лучей готового закатиться солнца, и едва виднелись, скорее угадывались…. Безбрежный, вечный, тщеславный, греховный, столь близкий и в то же время высокомерный Париж! Приближался вечер, и под прозрачной пелериной легкого тумана город готовился к своим вечерним таинствам.

Движимая искренним порывом, она поцеловала фотографа в щеку, но тот добродушно запротестовал:

— Разве это поцелуй?! Что я тебе, старый добрый дядюшка? Неужто я не заслужил чего-нибудь получше? Ведь это я подкинул Лени Рифеншталь идею о Париже. Только я, и никто другой! Не стану скрывать, почему: я на тебя глаз давно положил, вот и вынашивал кое-какие идеи.

Вернер потянулся, чтобы поцеловать ее в губы, но Хильда с проворством рыбки выскользнула из его рук и весело побежала по лестнице вверх, к сахарно-белой базилике.

На вершине Монмартра она облокотилась о каменный парапет, глядя на расстилавшийся внизу великий город. Подоспел и Вернер, положил ладонь Хильде на руку, горячо задышал ей в затылок. Она не убрала руки, только оглянулась на него с удивлением и снова обратила взор на город.

— Завидую людям, для которых Париж — родной город. У меня такого места, считай, нет. Штутгарт, пожалуй, был лучшим городом моего детства, но все это в далеком, безвозвратно ушедшем прошлом. Я уже лет десять как там не была, даже не знаю, сохранились ли могилы отца с матерью. Потом этот серый, отталкивающий Берлин. Каждый день — пригородный поезд в Потсдам. Потом Бабельсберг… Потом…

— Потом студии УФА, однорукий Вернер Гауке…

Она ласково погладила его руку, которая все еще лежала поверх ее руки. Наверно, хотела выказать ему свою дружескую приязнь и дать понять, что не придает значения его увечью.

— Да, — согласилась она. — УФА, Вернер Гауке. Гениальный фотограф, непревзойденный мастер светотени. Ведь так пишут? Но не пишут, что он мой единственный друг в тех воняющих клеем и краской отвратительных павильонах, где все вранье, целлулоидная бутафория.

— Твоя правда, чего-чего, а вранья в избытке. И рождается оно со скоростью 24 квадратика в секунду. Но не всегда так. Знаешь, как называются пропорции экрана? Золотое сечение. В великих фильмах оно действительно становится золотым, моя девочка! — и ни с того ни с сего добавил: — И твое сечение золотое. Сдается мне, я мог бы в тебя втюриться, как пацан.

— Вот этого не надо — потому что я не смогу ответить тебе взаимностью. Боюсь, я вообще ни в кого не смогу влюбиться. Никогда.

— Рановато тебе бросаться этим словом, «никогда». Тебе всего-то двадцать три года…

Поделиться с друзьями: